— Это правильно, — сказал Семеныч. — С ребеночком хлопотное дело-то. Счастливо вам. А мне — одно только: чтоб этот рак меня не заел.

…Еще одно, более давнее, воспоминание было у Шарифова связано с Семенычем. Странно иногда получается: вокруг какого-то человека, который тебе ни родня, ни друг закадычный — просто добрый человек, — начинает накручиваться целый клубок твоих событий.

Они виделись со стариком в тот вечер, когда Шарифов наконец решился сказать Наде все: мол, либо так, либо так.

Днем его вызвали в дальний сельский роддом за Ахтыркой. Переправляясь на обратном пути через речушку, он ввалился с конем в омут. Конь, естественно, вел себя мудрее, чем седок. Он чуял, что Шарифов гонит его не туда, куда надо. Он артачился, храпел, бил задом. А крупные капли дождя стекали с кепки за ворот шинели, и Шарифов зло хлестал мерина по крупу, по голове гибким ивовым прутом. Прут сломался, но в эту минуту конь замотал головой, заржал и шагнул в воду. Огни деревни на другом берегу вдруг подпрыгнули. Перед лицом взметнулась и запенилась вода. Шарифов окунулся по грудь. Стремена он потерял и крепко сжал лошадиные бока ногами, готовясь спрыгнуть и поплыть, если Ландыш выдохнется. Противоположный берег казался далеким, а потом сразу взмахнул ветвями у самого лица. Конь споткнулся о корягу, и поверхность реки начала опускаться. С лошадиного брюха и отяжелевшей шинели звонко потекла обратно в реку вода.

На берегу Шарифов соскочил с седла и испугался — ему показалось, что Ландыш охромел, и сразу подумал: раз они у Ахтырки, нужно к Семенычу, тот разберется — и пошел к сельсовету и с трудом растолкал Семеныча, уже совершенно одуревшего от сна. Уж очень уютно было ему на тулупе, разостланном в сельсоветских сенях.

— Кто?.. Зачем?.. — бормотал он сначала, хлопая себя по карманам. — Носит ночью!

Потом нашел спички, посветил, узнал, заохал. Шарифов объяснял сбивчиво, как не нашел впотьмах брода, как Ландыш упрямился:

— …Вот и въехал. Обидно. Речку эту куры вброд переходят.

— Не говори: мелкая-то мелкая, а летось милиционер чуть не утоп. Тоже верхами, — ответил старик. — Не шел, значит, Ландыш? Умной мерин у тебя. Конь известный, он раньше-то исполкомовского рысака обгонял.

Он все знал. Про всех. Даже про всех лошадей.

Домой к нему Шарифов не пошел, хотя Семеныч заманивал его скляночкой, содержимое которой было настояно на зверобое собственноручно. До Белоусовки рысью не более получаса, а со скляночкой они бы засиделись долго. С ногой у Ландыша, по словам Семеныча, ничего страшного не было — ушиб, наверно, о корягу (передохнув, мерин и хромать перестал). Пока Шарифов в сельсовете выжимал шинель, гимнастерку, брюки, старик принес ему пару своего чистого полотняного белья. И пока Владимир Платонович переодевался, только спрашивал коротко:

— В Мятлеве был?

— Да.

— Живот резал?

— Живот.

— Женить тебя надо… Тебе тридцать пять есть?

— Тридцать третий, — ответил Шарифов.

— Вот видишь. В самый раз. И осядешь сразу на одном месте. Ночью надо при жене состоять.

— Не думаю, что удастся мне осесть, — сказал Шарифов. — Дело такое. Все-таки придется и в больнице ночью… и ездить. И потому, наверное, мне жениться не следует.

— Ты со мной не криви, — сказал Семеныч. — Все кругом говорят, что у тебя глазная докторша есть. Аккуратная такая чернявая девица. Видел я ее. Очки подбирала. Она, говорят, вначале все домой хотела. А теперь обвыкла. Да и ты на пути. Мужики-то, они сейчас дорого ценятся. А ты человек самостоятельный.

Ко всему, что произошло у них с Надей через два часа, этот разговор прямого отношения никак не имел. Но потом Шарифов не раз вспоминал сельсоветскую комнату в Ахтырке, освещенную лампой-«молнией», и сторожа, и запах крепкого его самосада, и лужи на полу, и незатейливые Семенычевы рассуждения.

Глава седьмая

КУЛИКОВ ИЗ ОБЛАСТНОЙ

Когда его выпустили из милиции, он вернулся домой и заснул. Он очень был рад, что никого не встретил ни по дороге, ни на больничном дворе и мог сразу лечь и заснуть. Через час — он это понял после долгого разглядывания циферблата часов — его разбудила Кавелина.

— Вы очень крепкий, Володя. — Раиса Давыдовна первый раз за все годы назвала его по имени. — Вы очень крепкий. Смотрите, как вы спали. Год могли проспать.

Она сунула в рот таблетку из жестяного цилиндрика.

— А меня уже вызывал следователь из области. У него пижонские усики, но человек серьезный. Он говорил со всеми, даже с теми, кто ничего про операцию не знает… Володя, говорят, что Лида все ужасно запутала. Она хочет в тюрьму вместо вас. Она говорит, что случайно наклеила на пузырек не ту этикетку и сама подала вам дикаин. А Клава и Глаша, видно, бормочут невнятное, надеются, что с Лидой ничего не случится, раз ее муж следователь. Это она им вбила в головы…

У Куликова из областной прокуратуры действительно были пижонские усики. Он почесал их карандашом и спросил:

— Вы в городе на Троицкой жили? Я фамилию помню.

— На Троицкой.

— Мы с вами дрались в детстве. Вы хорошо дрались. Я Егорка с Нижегородской улицы. Помните?

— Вспомнил, — сказал Шарифов. — У вас голуби были замечательные. Польские.

Куликов кивнул.

— Дрянное у вас дело. Вы не хотели, конечно, а после женщины теперь девчонка — сирота. У вас сын есть. Вы должны понять… Запишем?

— Пишите.

Куликов стал читать ему вслух показания Лиды и тети Глаши. Переписывал их в новый протокол.

Шарифов спросил:

— Судебно-химическое исследование сделали? Акт есть?

Куликов ответил, что еще не получил.

Шарифов подумал: «Вдруг концентрацию дикаина найдут маленькой? И действительно все из-за вилочковой железы?»

— Я ничего сейчас не буду говорить и подписывать. Я не спал двое суток.

Куликов ответил:

— У вас обвинение-то теперь не в убийстве, это здешние накрутили. Теперь по сто одиннадцатой — преступная халатность. Вводили, не зная, что вводите. Вас трясти нужно было, если бы и не случилось ничего.

Шарифов промолчал. Куликов снова почесал свои усики и стал листать папку дела. За два дня и сегодняшнее утро папка стала пухлой. Впрочем, бланки протоколов были на очень толстой бумаге.

— Вас тут любят. Вот райком, например, обычно в такие дела не вмешивается… Конечно, не все любят. Есть люди — плохо о вас говорят. Но это бывает. Главное, человек погиб. Поняли? А почему получилось?

Шарифов не ответил.

— Мне все нужно знать, — сказал Куликов. — Может быть, что-то случилось? Говорят, вы были взволнованы и кричали перед этим.

Шарифов молчал.

— Мне один хирург спас ногу, — сказал Куликов. — Я очень уважаю хирургов. Может быть, знаете: его фамилия Пряхин.

— Михаил?

— Нет. Николай… Кажется, Николай Федорович. Но вот если бы он так… Вы не думайте про Евстигнеева. Про него здесь говорят: «Служака». Но я бы и Пряхина отдал под суд. Молюсь за него десятый год, а отдал бы… Девчоночка-то сирота! Говорите всё.

Шарифов молчал.

— Не поняли?

— Мне еще не все видно. Будет акт экспертизы, скажут, что доза смертельная, тогда — другое. Евстигнеева, конечно, ни при чем. Не знаю, зачем она все запутала.

— Любит вас.

— Бросьте! — зло сказал Шарифов. — Что это вы мне приписать вздумали?

Куликов махнул рукой:

— Ничего вы не поняли. Даже не поняли, каково мне так вот разговаривать. Нам бы про голубей вспоминать за столом, про польских. И хирургов я очень уважаю. У Евстигнеевых из-за вас жизнь разламывается. Мне никто ничего не говорил. Просто вот женщина сидит на этом стуле и требует, чтоб ее вместо вас под суд. Хитрит, юлит и себя оговаривает. А вы человек порядочный. Вы не хотите ее под суд. И сами не хотите. Никто не хочет… Ладно! Акт у меня будет в пятницу. Я вас по телефону вызову в облцентр.

…Шарифов не работал. Старался никому на глаза не попадаться. Из дому уходил, чтобы не приходили и не звали обедать. А то либо Кавелина, либо Миша с Лелей старались проявить о нем заботу. Вот Лиду и Кумашенскую он не видел.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: