— Давайте, — сказал Главный, — в послеродовое. Грипп. Баштанова в гриппе, в консультации двое в гриппе — оттуда тоже не снимешь врача. Надо выкручиваться. Плесова, как освободится в родблоке, придет помочь. А до того — сколько успеется. Успеется — этаж, успеется — полтора, не придет Плесова — два…
Последние полгода по роддомовскому циклу Савичев был ординатором второго отделения — небольшого, на тридцать коек. Оно помещалось в первом этаже и было на всех связующих звеньях отделено от прочего роддома особыми тамбурами, ибо существовало не для обычных рожениц и родильниц, а для тех, что с инфекционными осложнениями — со всякими: будь то прыщик на спине, или грудница, или еще что-нибудь, — быть может, похуже. И поэтому на тридцать коек второго отделения полагалось тоже два врача, как работало и на ста койках первого. Правда, по сложной бухгалтерии в первом числилось пять ставок, но три из них расходились на всех — на оплату переработки по дежурствам, тем паче что на одну ставку не очень разживешься.
Второе было государством в государстве. У второго — за тамбурами — и своя приемная, и своя ванная, своя родовая, операционная, детская, и белье из подвала вносят в него особым ходом и особым — сразу на улицу — выходом выносят грязное, отправляя в прачечную, и не смешивают с остальным. И даже мамаш с младенцами (и без младенцев — так тоже бывает) выписывают, выпускают домой не из общей, а из своей — из выписной комнаты второго отделения.
Выйдет женщина на белый свет — и она уже просто женщина, как и те, что из чистой части роддома. А пока не вышла — она пациентка только второго отделения. Попади она даже по случайности в приемную второго — никуда больше ходу ей нет: сам воздух изолятора уже считается нечистым, и человек, в нем побывавший, считается потенциальной спичкой для этого дома, полного пороха, для дома ослабевших от новой своей ипостаси женщин, а особенно — новорожденных малышей, не приспособившихся к миру, в который они только что пришли. К большому и — как его ни благоустраивай — нестерильному миру со сквозняками и мириадами живых существ, видимых и особенно невидимых — и полезных, и безразличных, и опасных. Врачи туда идут, так второй халат надевают, а при выходе оставляют его на гвоздике у двери.
За тамбурами, во втором, пациенток у Савичева было в три раза меньше, чем у ординатора в нормальном отделении. Но дела было не меньше: тамошние пациентки чаще-то не с прыщиками.
В нормальном ординатор прошел по палатам, посчитал пульсы, пощупал животы, спросил про то да про се, и если все нормально, то и назначение одно — «стол 15», то есть все, что угодно душе и приготовлено на кухне.
Если ординатор нормального видит у своей пациентки непорядок, у него обязательно сначала мелькнет: «Не отправить ли во второе?»
Чаще он не напишет тотчас в истории про перевод, а напишет, чем родильницу колоть и какими таблетками и каплями потчевать. Но он обязательно подумает, что перевести и ее, и малыша за тот кордон, даже когда это не совсем обязательно и даже когда это просто зазря, — меньшие неприятности и меньший грех, чем если это не сделано, когда действительно надо. И, быть может, он вспомнит при этом, что случилось в пятидесятом роддоме, — лучше не вспоминать.
А из второго уже никуда не переведешь.
И Савичеву, и его заведующей, которую в роддоме все звали «Бабушкой Завережской», потому что ни у кого больше из врачей внуков не было, — оттуда, из второго отделения, все виделось по-другому. И когда кому-то из них на дежурстве приходилось осматривать затемпературивших или вот, как Савичев сейчас, — всех, оба они решения взвешивали поосторожней, чем другие коллеги. Ведь для женщины перевод в неведомое ей второе — страх, а если ты койку во втором займешь зазря, койка потом понадобится всерьез. И еще потому, что хотя в отделении считалось и два врача, но практически добрых две недели в месяц в нем работал один.
То Савичев, то Бабушка дежурили — раз по пять-шесть каждый. И уж один раз в месяц у каждого дежурство выпадало на воскресенье, а за него — отгул. А дежурный по родблоку приходит во второе, даже когда там нету врача, только по вызову, — например, если там роды.
И еще Савичева не чересчур часто, но все-таки отбирали на денек у Бабушки Завережской, если в другом отделении, как сегодня, получался прорыв. И Савичев знал, что когда придет назавтра к себе, окажется, что Бабушка — тем более она тоже после дежурства — нашла предлог отложить что-то из операций-манипуляций, предназначавшихся на долю Савичева, а выпавших ей.
Предлоги он никогда с ней не обсуждал, зная истинный за ними стоявший предлог, который Бабушка — умерла бы лучше, но нипочем бы не подтвердила.
Обойдя третий этаж, Савичев, прежде чем сесть за писанину, спустился на второй, к родблоку, и сунул нос в дверь. Прямо против лестничной двери в родблоковском коридоре была дверь автоклавной, и из нее ему навстречу с двумя большими биксами под мышками — с круглыми никелированными коробками для стерильных простыней и халатов — выскочила старшая операционная сестра и стала сердито сталкивать пяткой непослушную, впившуюся в кафель, видимо, перед тем второпях слишком сильно распахнутую дверь.
— Что-нибудь намечается? — спросил Савичев.
— Намечается, — сердито ответила операционная, когда дверь наконец сдвинулась. — Вы под утро весь материал извели? А на что?.. На мелочи?.. Томка ваша разлюбезная, с которой вы так дежурить любите, даже не все биксы толком зарядила, а те, что зарядила, простерилизовать оставила мне?.. Я один раз материал сняла, вторую партию поставила стерилизовать, автоклавы под давлением, а самой идти мыться. А автоклавы — на санитарку, а инструкцию вы сами знаете, разве это дело!..
Дверь все-таки плохо прикрылась, и сестра придавила ее спиной, да так и стояла.
— А что будет-то? — словно не замечая ее запала, спросил Савичев: он знал, что лучше не замечать.
— Ой, до чего вы человек спокойный, Сергей Андреич! От толщины, что ли?.. На меня бы кто так, как я на вас, дак я бы уже укусила, наверное, — сказала сестра мирнее. — Кесарево будет. Лобное предлежание. Как там ваша статистика?
— Лобное — один случай на пять тысяч родов. У нас второй на семь, — ответил Савичев; его всегда сестры спрашивали про статистику, и он всегда отвечал не обижаясь. Мало ли что и кому кажется подходящим или неподходящим для врача-мужчины, который оперирует к тому же.
— С вашего дежурства, видно, опять полоса началась. Несчастливая у вас рука, Сергей Андреич. Неделю ничего не попадало, а потом опять пошло — ваши сутки, а теперь наши. Не успели начать — преэклампсию привезли. И вот — кесарево. Пошла полоса. Говорят, и седьмой закрыли?
— Закрыли. «Скорая» с Арбата возит. А кто мыться будет? — спросил Савичев, выведывая про свое, про обход. — Главный?
— Он только сказал, чтоб делали, и уезжать собрался. Вызвали куда-то. Дора Матвеевна будет, Мишину — на наркоз, Плесову — крючки держать. Раз третьего дежурного ассистентом при Доре Матвеевне, — значит, обучение, объяснение, полчаса лишних. А мне материал написать на свои сутки да на следующие. Да ну вас! Я опять сердиться начинаю. Пойдем лучше кто куда, Сергей Андреич… — И ушла в недра, пришаркивая по кафелю сползшей тапочкой-«чешкой».
И все означало, что и четвертый этаж Савичеву предстояло целиком обходить самому. Обходить не страшно, да восемьдесят дневников — вот что тошно. Хорошо, на третьем две палаты были пока пусты — приготовлены тем, кто родит сегодня. Зато на четвертом не меньше двух палат надо было выписать — и время подошло, и поступление ожидалось большое. А выписка — это еще эпикризы и форменные справки. И все это бумагомарание надо было закончить к двум, даже раньше двух, чтобы палатные акушерки успели переписать назначения, а сами истории родов отнести в справочную.
К двум, когда операция, наверное, уже кончится, либо Мишина, либо Плесова, либо успев пообедать, либо без обеда, засядет за окошечком отвечать мужьям, матерям, свекровям: «Все с вашей мамашей нормально, как и полагается на этот день после родов. И температура нормальная, и малыш в порядке».