Он распалился и поехал на такси в горздрав требовать официального протеста и встретил у горздравского подъезда Пархоменко. Тот аккуратно вынул изо рта трубку с широким кольцом на мундштуке, выпустил клуб дыма и радостно осклабил стальные зубы: «Плюнь, пойдем лучше на Неглинную, в „Арарат“, примем по чебуреку с чем-нибудь за твое крещение. И протестовать никто не будет, и про выговоры КРУ никто не вспомнит, пока не случится настоящая беда. Ты на своей таратайке? Нет? Ну и отлично. Пошли на Неглинную».
Он не поверил и поднялся все-таки наверх, а Пархоменко подождал у подъезда, и они пошли есть чебуреки.
А эта ревизорша регулярно появлялась, нацепляла положенные для порядка халат и косынку, окапывалась в бухгалтерии и, закончив свое дело, приносила ему в кабинет черновик очередного акта. Листы были исписаны аккуратным, круглым почерком, очень четким, очень упорядоченным. Хотя ревизорша была уже в возрасте, но в почерке сохранилось что-то школьническое: такой бывает у самых старательных, но далеко не самых способных учениц. И сама ревизорша была просто вся воплощение бережливости. Даже тоненькая стальная оправа очков, по виду не новая, казалось, была начищена зубным порошком. Серая толстая кофта была, видимо, свойской вязки и всегда такая, словно только из химчистки, но халат на ней сидел как-то криво, и косынка почему-то топорщилась, и волосы всегда были неважно расчесаны и оттого торчали из-под косынки. И хотя ревизорша никуда, кроме раздевалки, бухгалтерии и его кабинета, не ходила, ей с удовольствием делали замечания — все кому не лень, — насчет волос, которые в роддоме должны быть убраны все до последнего. Он один удерживался от этих замечаний — только от них. Ревизорша раскладывала у него на столе свои листы и объясняла, что у них не так и не по той статье израсходовано и что она запишет в выводах. И всякий раз он не удерживался и начинал говорить, ради чего он делал такие-то платежи, и объяснял ей, что такое роддом, и говорил, что она как женщина должна понимать, а ревизорша отвечала, что одно дело — это когда она женщина, а совсем другое — действующий для нее порядок, от которого она не может ни на шаг отклониться.
И он всегда знал, что ему хочет сказать ревизор сейчас и что он сам будет отвечать ревизору. Ревизор скажет, что сестры и санитарки — такие-то, такие-то, такие-то — нарабатывают свыше полутора ставок, даже до двух и даже больше. А свыше полутора надо специальное разрешение — от райздрава или еще выше — на совместительство. А такие разрешения на совместительство просят и дают разве только для больших специалистов, но уж никак не для санитарок. А он скажет ревизорше, что если бы здесь, в роддоме, сейчас лежала бы ее дочь и ей, ревизорше, пришлось бы самой решать, то что бы она выбрала из двух: стала бы платить санитаркам и сестрам за сверхурочные дежурства или же оставила отделения без санитарок и без сестер?.. А?.. Грипп ведь! Второй месяц грипп. Вот так вот… Ему ведь каждое утро приходится приглашать акушерок и санитарок, закончивших полную суточную смену, и упрашивать их выйти на дежурство снова через двенадцать часов, потому что и так персонала не хватает, а тут еще и грипп. А у них мужья, дети, обеды, стирки. Или женихи, билеты в театр и вечерний институт. Или просто неохота, потому что нет желания и разрешенные полторы ставки уже давно переработаны, а что сверх полутора, то ведь это, может, и не сразу заплатят.
— Не могу, — сказал Главный в трубку. — Пусть едет в свое КРУ или пусть ждет, пока я освобожусь в родблоке.
Он не мог тратить сейчас время. Надо было и с Зубовой переговорить, и посмотреть лежащую в специальной темной палате родблока женщину с преэклампсией, и Федорову в отделении патологии, и Вихейму посмотреть во втором отделении, и там же еще женщину, которой прошлой ночью накладывали высокие щипцы. И еще решить кучу разных других дел.
После того как он закончил разговор с бухгалтером, внутренний телефон звонил еще несколько раз, но трубку он не снимал, потому что звонки были короткие.
Он сидел в кресле и приходил в себя. В дверь постучала Ася и сказала, что ему по городскому телефону звонит жена. Он снял трубку и спросил:
— Ты где?
— У мамы.
— Долго там будешь?
— А ты скоро поедешь домой?
— Не знаю, — сказал он. — Я могу тебе позвонить.
— Ты, может быть, заедешь за мной?
— Хорошо, — сказал он, — я позвоню и заеду.
Она еще что-то хотела сказать, и он понимал, что она хочет поговорить с ним подольше. С вечера у них был опять тот разговор о детишке — жена была беременна и опять хотела делать аборт. Он понимал, что разговор бесполезный, но не завести его не мог.
Этот разговор дважды прерывался. Первый раз он сам его прервал, потому что наступило одиннадцать часов — время, когда Главный звонил в роддом. В роддоме было пять телефонов — в консультации, в справочной, потом у него в кабинете и у Бороды, потому что Бороде нужно было иметь прямую связь со «Скорой помощью». «Скорая» иногда предупреждала, что вот, мол, к вам везут женщину в тяжелом состоянии, без пульса. Пятый телефон был в смотровой. Если надо поговорить с дежурным врачом, акушерка вызывала врача из родблока вниз. А в доме, где он жил, телефоны не были еще поставлены, дом был совсем новый. Надо было искать двухкопеечные монеты, спускаться к автомату и ждать очереди. Акушерка смотровой сказала ему, что в роддоме вроде бы пока спокойно, только очень большое поступление, а Завережскую или Савичева позвать нельзя — они во втором отделении накладывают щипцы. Он вернулся и попросил жену, потому что сам он устал, а жена лучше его знала английский, перевести вслух статью из «Торакс сарджери» про устойчивую к антибиотикам расу стафилококка, который очень распространился во всех странах. В этой статье не оказалось ничего такого, чего бы Главный не знал уже из других журналов и из своей ежедневной работы, потому что стафилококк отравлял жизнь у него в роддоме тоже, а у Пархоменко просто была катастрофа, из-за которой его сняли и грозились отдать под суд. Но автора этой статьи почему-то очень тянуло на пышные слова, и он предлагал назвать воспаление легких, которое стафилококк вызывал у младенцев, ни много ни мало как «стафилококковой чумой». Дочитав до этого места, жена сказала: мол, вот на что он, Главный, хочет ее обречь, и весь разговор пошел по второму кругу. Но минут через двадцать раздался звонок и в двери показалась черная форменная шинель фельдшера «Скорой помощи» — это за ним прислала машину Завережская.
— Кесарево сечение, говорят, у вас будет, — сказал фельдшер, и Главный кивнул в ответ, хотя совершенно не был в этом уверен. Когда надо было быстро привезти в роддом еще одного врача, диспетчерам центропункта всегда говорили про кесарево сечение — им это было понятней; скажи про что-то другое, они могли бы и не поторопиться с машиной. Оказалось же тогда совсем не кесарево, а высокие щипцы, которые сначала не получились у Савичева, а потом не получились и у Завережской. Такой случай достался — кесарево в сто раз лучше, чем это. От ощущения наползавшей катастрофы оба они просто с ума сошли — иначе бы не додумались накладывать такие высокие щипцы. Кустарщина!..
Когда он осматривал женщину, то сказал про себя, что за такие щипцы надо отрывать руки и ноги. Про такие высокие щипцы в руководствах пишут, что идти на них имеет моральное право только очень опытный акушер. Правда, у Завережской уже внук женится и в акушерстве она почти сорок лет. Но она сама не отважилась бы на это. Наверняка на это ее подбил Савичев. Такие высокие щипцы — почти хулиганство.
— Как вас зовут? — спросил Главный женщину.
— Люба, — сказала она. — Люба Точкина.
И это врезалось.
Она лежала на «рахмановской кровати» — на родовом столе. Она лежала очень спокойно: схваток не было совсем, и еще Савичев очень хорошо сделал анестезию. Она просто почти ничего не чувствовала, когда с ней что-то делали. И никакой опасности не чувствовала.
— У вас муж есть?
— Нет, — сказала Люба.