И только потом до его сознания дошло: свободен!
Мокрый, продрогший до костей, он выбрался из бурлящего потока на берег, повалился на траву. О, как пахла трава, как кололи лицо стебли! Каким было небо в торжествующих звездах! Свобода!..
Его била дрожь. Тело сводили судороги. Впившись ногтями в землю, он припал к ней и зарыдал.
Ему казалось, что дорога назад, вспять течению, заняла меньше времени, хотя была трудней: погасшая коптилка осталась там, у выхода, и теперь он пробирался вслепую. Наконец на поверхности воды блекло засветился круг.
– Старик, прыгай сюда! – крикнул он, задрав голову. И, понизив голос, добавил: – Я нашел выход.
Теперь они выбирались вдвоем. Антону приходилось поддерживать старика, когда тот, обессиленный, оступался и мог захлебнуться.
На склоне сопки, на устланной травой лужайке напарник Антона, как и он сам час назад, рухнул наземь, забился в горьких рыданиях.
– Успокойся, успокойся! Как пахнет!..
Вот что было главным – запах!
С момента заключения, с камеры полицейского участка Антона душил не сравнимый ни с чем иным тюремный смрад – настой гниющих отбросов, испражнений, пота, клопов и слизи каменных холодных стен. Даже в пути, в вагоне и на пеших этапах арестанты были отгорожены от полевого ветра и аромата лесов густым заслоном пыли, взбитой их ногами. Весной они видели, как склоны сопок цвели лиловым багульником, потом – марьиными кореньями, желтыми саранками, ландышами, но никогда не слышали запаха. Омерзительный смрад пропитал, казалось, все поры тела. Теперь легкие пили и не могли утолиться воздухом.
Июньская звездная ночь была холодна. Их холщовые рубахи, порты и сыромятные бродни набухли. Антон помог напарнику раздеться, поочередно протащить брючины сквозь кольца кандалов и разделся сам. Сорвал с шеи знак каторжника, медную бляху с номером. Как голубые призраки, они, нагие, плясали на склоне.
Выжали одежду, натянули. Что делать дальше?.. Полузатопленный штрек – это или заброшенная выработка их же рудника, или проходка древних рудознатцев, раскапывавших тот же подземный клад, только с другой стороны сопки. Значит, ствол с бадьей должен быть неподалеку. И если даже не хватились беглецов, горная стража на обходе обнаружит их. Надо уходить. Но в какую сторону?..
Звезды, большие и малые, голубые, желтые, хрустальные, усыпали небо. Но Антон знал разве что Большую да Малую Медведицы, – как выбрать направление?
– Пойдем к железной дороге. На север. Это куда?
– Не знаю… – Старик натужно, простудно закашлялся.
Они спустились в распадок, поросший высоким, в пояс, шелковистым пыреем. В свете молодой луны, по траве темнел оставляемый ими след. Перевалили через сопку, поднялись на следующую. На той стороне ее оказался лес: березняк, осинник по опушке, а в глубине – сосны и пихты. Буйно разросся кустарник – боярышник, ерник, отцветшие лозы багульника. Закованные в железо ноги привыкли к щебенке трактов. Кандальная цепь путалась в ветвях кустов, волокла сучья ветровала. Обручи, охватывавшие ноги поверх сырой холстины портов, снова в кровь растерли Антону щиколотки. Кожаные манжеты-подкандальники они в спешке забыли около ручья. А надо идти и идти. Как можно дальше от рудника…
Истратив последние силы, они упали на мягкую подстилку мха. Прижались друг к другу, как обычно лежали арестанты на нарах, чтобы сохранить тепло.
Антон во сне почувствовал, что замерз. Открыл глаза, увидел старика, стоящего над ним с поднятыми руками, в которых сверкал нож, пружиной вскочил и бросился, свалил с ног, припластал к земле, и, зверея, начал бить наотмашь куда попало:
– Жиган! Сволочь!
Старик кряхтел, пытался вырваться.
– Убить? Меня убить? Да я мог оставить тебя подыхать в шахте!
– За что? Что ты, что ты? – лепетал арестант и вдруг перестал сопротивляться, сник, заплакал в голос, как ребенок.
Антон приподнялся. Все еще упирая колено в его грудь, приказал:
– Где нож? Отдай!
– Какой нож? – простонал напарник. – Откуда?
«Действительно, откуда у него мог взяться нож?» –
с недоумением подумал Путко.
– Зачем хотел меня убить?
– Спятил…
Антон посмотрел на небо. Лезвием изогнулся и сверкал рожок молодой луны.
Он встал на ноги. Уже чувствуя свою вину, спросил:
– А зачем же ты вот так, надо мной? – он поднял руки.
– Озяб я, согревался, махал…
– Прости, наваждение какое-то… И сколько слышал от ваших, от воров, что убивают напарников после побега. Прости, старик.
Тот сидел понуро опустив голову. Уже светало. Студент видел его тонкую, дряблую, иссеченную морщинами шею, видел изъеденные сединой редкие волосы. Напарник повернул к нему лицо со скорбной щелью рта. Он еще больше съежился, и глаза его, слезящиеся под вспухшими веками без ресниц, злобно сверкнули:
– Старик?.. А тебе сколько от роду?
– Двадцать пять.
– А мне – двадцать девять.
– Не может быть! – ужаснулся Антон.
– Это ты – шпана, мразь, паскуда! А я, я по процессу двенадцати социалистов-революционеров за террор – к смертной казни, высочайше замененной вечной каторгой!.. – возраставший голос его сорвался, и он захлебнулся, затрясся, сгибаясь к земле.
– Не может быть… – прошептал Антон. – Как вас зовут?
– Федор Карасев.
– Я слышал! Читал! Даже в Париже в газетах печатали! – Студент оглядел скрюченную фигуру своего спутника, все еще не в силах поверить его словам. – Как же вас так уходили?
– Пять лет каторги – это тебе не курс в Сорбонне…
– Откуда вы знаете? Да, я учился в Сорбонне, я тоже не уголовник, я – политический. – И, как высший знак доверия, протянув руку, добавил: – Социал-демократ. Фракции большевиков. Антон Путко. Был студентом Петербургского технологического. Потом, в эмиграции, – в Сорбонне.
Федор качнул опущенной головой:
– Невыносимо вспоминать… Латинский квартал… Сен-Жермен… Невыносимо… – Он лег на траву. – Ври, что хочешь, мне все равно.
– Я правду говорю. Жаль, что раньше не знал. Думал, в артели одни уголовники… – начал оправдываться студент. И снова с жалостью и участием спросил: – Неужели каторга вот так может съесть за пять лет? Или раньше больны были?
– Раньше… Раньше я мог подковы разгибать… Не так каторга меня съела, есть такое, что в сто раз хуже каторги… – Федор повернулся к нему, присел, опираясь на локоть. – Слыхал об Азефе?
– Еще бы! Во всех газетах! И даже в Думе были запросы Столыпину!
– «Запросы»!.. – передразнил Карасев. – А из меня Азеф душу вынул. Все внутри разворотил, все святые нити оборвал. – Федор замолк, погрузившись в свои мысли. Потом будто очнулся: – Не каторга, он меня искалечил… Не одного меня. И тех, кто остался на воле, тоже…
После паузы опять заговорил:
– Азефа я знал годы. Он привел меня в организацию, воспламенил мою душу… Ты слышал о Северном боевом летучем отряде?.. Мы верили в Азефа больше, чем в бога. Гимназисты, девчонки-курсистки с бантами в косах… Он пестовал нас, как детей. Сам, из рук в руки, давал бомбу, обнимал и целовал на прощание: «Иди! Иди без страха – это твой высший долг перед народом!..» Иудин поцелуй! Семеро из нашего отряда повешены. А другие?.. Если утратил человек веру, он как лопнувший шар… И все это – Азеф!..
Федор снова захлебнулся. Гневный запал, словно бы наполнивший его, иссяк, и он, будто вправду пробитый шар, поник.
Антон дал ему время успокоиться, потом спросил:
– Что будем делать дальше?
После обвала они впервые подумали о еде. Ну да ведь не зима – июнь, не пропадут они в зеленом, уже обогретом первыми солнечными лучами лесу!..
Путко огляделся. Капли росы сверкали в паутине, осыпая травинки и иглы еловых лап. Разноголосили птицы, в кустах тренькало. Антон счастливо рассмеялся:
– Пошли!
Сделав шаг, споткнулся, поморщился от боли:
– Давайте собьем кандалы.
Кандалы были сработаны и заклепаны на совесть. Он вспомнил, как в прошлом августе, когда дотащились этапом до Горно-Зерентуйского централа, в три этажа громоздившегося на елани у подножия сопки, с них сняли легкие «дорожные» кандалы и начали заковывать в десятифунтовые. У полыхающего горна арестанты поочередно ставили ноги на деревянный брус; подручный кузнеца выбирал из кучи сизых от окалины кандалов подходящую по размеру «пару», охватывал щиколотку скобами, примащивал ушки на наковальне. Кузнец подносил красно-огненную заклепку, вставлял в ушки, ловким ударом молота плющил. Буднично, как лошадей в сельской кузне. Путко оступился, чуть не упал. Раскаленная головка клепки впилась в тело. «Но-но, не балуй!» – удержал его кузнец и в сердцах расплющил клепку с удвоенной силой. Ожог долго гноился, рана потом зажила, метка осталась, наверное, на всю жизнь. Теперь усердие кузнеца оказывалось роковым: скобы были намертво прижаты одна к другой.