П. Филео
Падение Византии
I
Путь монаха лежал степью, обширною, привольною, но безжизненной. Он, впрочем, скоро вышел на довольно торную дорогу, с которой время от времени сворачивал в сторону, где, присев на траву и вынув из котомки кусочки жареной баранины, начинал есть, отпивая из глиняной бутылки глоток вина. При этом его молодое лицо весело улыбалось.
Закусив, он укладывал съестное в котомку и перекрестясь шептал: «Докса си о Феос имон, докса си»![1]
На пути ему попадались телеги, запряженные волами и нагруженные шерстью; погонщики почтительно кланялись монаху и некоторые спрашивали его по-русски:
— Куда, батюшка, Бог несет?
— В Руссию, — отвечал он с довольно ясным византийским акцептом, — за милостыней к русским христианам для разоренных церквей и монастырей востока.
— На, возьми и от нас, батюшка.
При этом многие протягивали ему медные монеты.
Молодой монах низко кланялся и шептал:
— Докса си о Феос имон, докса си!
На третий день в степи повеяло прохладой.
— Танаис! — прошептал монах.
Скоро он вышел на низкий, луговой берег Дона, который тихо катил свои воды в Азовское море. На берегу реки он расположился отдохнуть, потом выкупался и снова прилег.
В это время показалось судно, медленно плывшее вверх по Дону. Монах поспешно собрал свои пожитки и стал кричать:
— Православные, лодку! Две гривны за лодку!
Скоро его заметили, спустили лодку и доставили монаха на судно.
Монах благодарил, и вынув из кармана деньги, стал расплачиваться, но хозяин ни за что не хотел их брать.
На судне, кроме хозяина — зажиточного елецкого купца, были два приказчика, а на пути, уже у Донской луки, присоединился к ним татарский торговец из Сарая.
К обеду хозяин пригласил своих гостей. Он был человек запасливый, нашелся и квас и мед.
— Из каких краев, батюшка? — спрашивал хозяин монаха.
— Теперь из Таны или, как у вас называют, Азак, а в Тану прибыл с Афона.
— А с Афона! — одобрительно отозвался хозяин. — Это хорошо, что с Афона, а то вот вы, греки, воспитали нас в православии, а потом продали православие папе, да и нас хотели туда втянуть; ну, а Афон другое дело — там древнее благочестие непоколебимо держится.
— Так-то так, дорогой хозяин, только не вините тех пастырей, что соединились во Флоренции с латинством; времена тяжелые, спасти хотели древнее царство от варваров.
— Царство земное не стоит, чтобы, спасая его, терять царство небесное. — Купец при этом насупился. — Вон прислали нам Исидора христопродавца, а нашего святого человека, поистине святого, Иону, епископа нашей Рязани, выпроводили из Цареграда ни с чем; да Богу угодно было, чтобы тот посрамлен был, а этот, наш святитель, возвышен; наши владыки теперь его митрополитом поставили.
— И мудро сделали! Теперь время такое, что каждый сам свою голову береги. У вас вот ничего, — продолжал монах, — все к порядку клонится; только невежество большое; ни божьего, ни человеческого писания не знают. — Не знаю, как ваши пресвитеры, а в народе варварство.
— Истинная правда твоя, отец Стефан, так назвал себя монах. Священники многие читать не умеют. У нас еще ничего, наш владыка рязанский Иона много ратовал и просветил, истинно просветил край, да и то есть неграмотные, а что в других местах — Господи упаси! А корыстолюбцы? А бражники? Потом… — купец понизил голос и тихо прибавил: — говорят, в новгородской земле попов не признают, причастия не принимают; исповедываться, говорят, надо припадши на землю, а не к попу. Господи, спаси нас и помилуй.
Беседы на эту тему между монахом и хозяином много раз возобновлялись, но чаще всего около немало видевшего монаха собиралась группа слушателей его рассказов о других землях. О новых завоевателях турках тогда ходили самые разноречивые разговоры, одни их хвалили за честность и мужество, другие порицали за жестокость.
— Это народ не опасный, — говорил монах, — только некому им отпор дать; сколько папа ни хлопочет собрать против них рать, да все тщетно, потому что это отдельно никого не касается, кроме нашей империи. Венецианцы, генуэзцы и прочие торговые города не хотят жертвовать своим животом и имуществом за чуждый им народ. Если от кого можно ждать спасения империи, так только от угорского вождя Гуниада, сам же наш император ничего не может сделать. Владения турок богаты и обширны — все библейские места в их руках.
— А скажи, отче, доводилось тебе бывать подле рая земного, в земле Мессопотамской? — спросил один из слушателей.
— Какого рая? — с удивлением спросил монах.
— Да земного рая, в земле Мессопотамской, не слыхал разве? — с заметным неудовольствием сказал он.
— Право не слыхал, хоть и бывал и в Дамаске, и Бассре.
— А как же говорят, что благочестивые мужи были занесены бурей к высокой горе, на которой необъятных размеров лазоревыми красками был нарисован Деисус; солнца там нет, а сияет свет божественный, за горою же слышно небесное пение. Послали они одного мужа посмотреть на гору, что сие значит, тот как достиг вершины, засмеялся радостно, всплеснул руками и скрылся из глаз; послали другого, и тот так же; послали третьего, наперед привязав его веревкой за ногу, и этот хотел убежать, но его сдернули, а уж он был бездыханен, не мог поведать славы Господней.
— Не слыхал в наших краях ничего такого, и думаю, что это вымысел праздный.
— Нет, это подлинно так, — вмешался хозяин; — удивления достойно, что ты, отче, не знаешь; вы, греки, любите о делах божественных разузнавать. У нас об этом повсюду говорят.
— Да, мы любим рассуждать о догматах и религиях, и всякий у нас знает священное писание и творения отцов церкви, а это, братия моя милая, — засмеялся монах, — вымысел ваших паломников; каждый из них хочет, возвратившись на родину, порассказать больше других, вот и сочиняют.
— А скажи-ка, отче, вот у нас, в псковской земле, стали двоить аллилуйю, то есть поют аллилуйя не три раза, а два, умаляют славу Божию.
— Да разве я законник? Бог знает как надо, — думаю, что лучше сказать один раз сердцем, чем три раза одними устами. Три ли раза, два — все единственно, от этого слава Божия не умалится.
Уже пять дней судно поднималось в верх по Дону, Монаха очень занимал пустынный, степной ландшафт берегов Дона, на которых изредка показывались татары со стадами овец или табунами лошадей.
— А что, Ефимий Васильевич, — обратился монах к хозяину, — скоро ли до вашего Богом спасаемого Ельца?
— Да должно быть на третий день будем.
— А что, оправился ваш город после Тамерлана?
— У нас, отче, скоро. Лес под боком. Людей только, деды, говорят, тьма погибла, а город отстроился. Около Ельца, положим, лесов настоящих нет, а побывал бы ты, отче, в нашей рязанской земле, к Оке поближе и далее еще — лес стоит стена-стеной.
— А торговые люди у вас в Ельце есть?
— Есть. С татарами торгуют. Вот я ходил в Тану тоже не порожняком; от разных лиц набрал дерева, веревок, муки, на пути татарам все перепродал.
— А у кого в Тане рыбу брал, Ефимий Васильевич? Я там многих знаю.
— Да по нынешнему времени ни у кого достаточно не оказалось: часть взял у Матео Фереро, часть у Камендало и у Луканоса. У этого можно было взять сколько угодно, да в Тане у него было не много, а прочее в Порто-Пизано, а мне-то ждать было некогда: к храмовому празднику беспременно надо дома быть.
— А что самого-то хозяина Луканоса видал?
— Не видал, отче, я его ни разу не видал: он часто в разъездах и теперь, сказывали, в Палестру подался, а там, говорят, в Сурож махнет. Удивительный, говорят, мастер своего дела. Мне сказывал Андрео Фереро, что совсем молод, лет двадцати с хвостиком, не более, а ворочает дела тысячные. Деньжищ видимо, говорят, невидимо. Генуэзцы многих венецианцев подкосили — Каффа все растет за счет Таны, а ему нипочем, все богатеет.
1
Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе.