Она не заметила приближающегося монаха и слова его испугали ее.
— Ах, это ты, батюшка! — встрепенулась она. — Что же ты ушел от всех?
— Да там пьют больше, а я пью немножко, только чтобы повеселеть, посмеяться. А ты, кириа, тут хорошее место выбрала; под сводом этого неба чувствуется, что этот незыблемый купол покрывает разом все народы; что все они одна семья, что нет иудея, нет эллина…
— Хорошие, святые чувства, отче, да только редко они на ум приходят, а другим и никогда; все думается больше о себе, какая судьба твоя будет. Ах, батюшка, батюшка, как трудно о себе не думать.
— Никто, кириа, и не запрещает думать о себе; и думай, и работай себе на пользу, только другим не мешай жить.
— Ну, а как приходится, отче, защищаться, тогда как?
— Пока можно, защищайся, а нельзя — беги!
Груша задумалась. Монах любовался молодой девушкой; кругом был тот же тихий весенний вечер, луна тихо скользила по небесному своду.
— Отчего ты так грустна? — после некоторого молчания спросил отец Стефан. — У тебя горе есть?
Груша как бы не слышала вопроса. Она подняла свое светлое личико и порывисто спросила:
— Отчего ты, батюшка, в монахи пошел?
Отец Стефан смутился.
— Об этом не спрашивай, кириа, я сказать не могу. Только какой уж я монах! На меня как на монаха не смотри.
— Это твое смирение, отче. У вас верно не так в монахи идут, как у нас, когда очень тяжело…
— У нас-то? У нас, кириа, в монахи идет всякий сброд…
— А отец Арсений?
— А что же ты о нем, кириа, знаешь?
— Ох, отче, страдалец он; все, что говорит, все это от боли сердечной.
— Что же тебе, кириа, он говорил? Я признаюсь, он меня очень интересует. Он любит свою родину, это у нас редко. Ну да… что же отец Арсений тебе, кириа, говорил о себе?
— Случилось, отче, назад тому с неделю, был такой же вечер, тихий да ясный; он сидел тут, а я подошла к нему и стала с ним говорить; он поднял глаза на меня, а они у него в слезах. А потом взял меня за руку и залился горючими слезами. «Душа моя требует исповеди, — насилу сказал он, — еще никому не поверял я свое горе и грех; чувствую, что будет легче, если скажу чистой, неповинной душе; прослушай меня и прости именем Господним!» Что ты, говорю, отче? А он заставил меня сесть и рассказал мне вот что. Назад тому более десяти лет турки подступили к городу Фессалоникам. Хотя это город старинный греческий, однако, говорит отец Арсений, наши императоры, по малодушию, отдали его венецианцам. Ему тогда, не было еще и тридцати лет и готовился он к венцу; его невеста была молодая, прекрасная девица Афанасия, из хорошей семьи. Они любили друг друга и были самые счастливые люди. Турки наступали на город все сильнее и сильнее, а венецианцы были люди чужие; когда свои бросили, то чужим что за неволя была на смерть идти. Враги и ворвались в город с разных сторон. Тогда отец Арсений бросился в дом своей милой, чтобы защищать ее, но тот уже был в руках турок, а когда он метнулся в дверь, то вдруг увидел свою Афанасию, лежащею, как мертвец, на руках турка, который ее нес; в то же время двое других кинулись на него и схватили, но он неистово рванулся и вырвался от них. Тогда он бросился к Афанасии и по рукоятку вонзил свой нож в любившее его сердце. Кровь хлынула из раны; милые глаза взглянули на него, но без страданий и злобы, а спокойно и кротко. Что после случилось, он не знает. Пришел он в себя ночью; Фессалоники горели. Он отыскал труп Афанасии, осторожно вынес ее за город, вырыл могилу и похоронил. Потом покинул Фессалоники и ушел на Афон для поступления в монастырь. Долго и много молился он там, и когда сделался иеромонахом, отправился в Фессалоники, сам отслужил погребение над своею милою Афанасией. Закончив рассказ, взволнованный отец Арсений спросил у меня, прощаю ли я его, что моими устами скажет душа Афанасии.
— Ну, что же ты, кириа, сказала? — с интересом спросил отец Стефан.
— Я сказала ему, отец Стефан, что она не только простит его, но и будет за него Бога молить, потому что он пожертвовал своею душою, чтобы спасти ее от поругания, и потому что он спас ее душу: если бы он не лишил ее жизни, она сама наложила бы на себя руки, а это уже грех тяжкий.
— Хорошо или нет ты сказала, кириа Агриппина, а твои чувства мне нравятся.
— Я еще уговаривала отца Арсения, чтобы он перестал изрыгать проклятия, потому что на свою душу тяжкий грех принимает; а он мне отвечал, что с прощением ему тяжкого греха он совсем спокоен стал, потому что Афанасия его простила моими словами; но ни чьи прощения не спасут греческих правителей от проклятия, а он только идет по вселенной проповедовать это проклятие.
— Это значит, кириа, что он родину свою любит, так любит, что рассудок потерял.
— Ну, а ты, отче, разве не любишь родины, разве родину можно не любить?
— А что такое родина, кириа? Где твоя родина? Рязань, Москва или Тверь, это все ваши русские княжества, или может быть Новгородская земля? Все земли русские. Где же родина? Да прими в расчет то, что эти земли, воевали между собой не один и не два раза.
— Что тут размышлять, отче, сердце скажет, где родина.
— Ты скажешь — все равно, — продолжал отец Стефан, — потому что повсюду в этих землях русский язык и православная вера, так тогда и литовская земля твоя родина, потому что там ваших русских православных больше, чем литовцев. А представь, кириа, что завтра придут татары, да и заберут всех жителей Ельца за Волгу, а тебя здесь оставят и сами останутся, где будет твоя родина? Там, за Волгой, где ты никогда не была, или здесь, где ты родилась и где ты будешь жить среди таких татар, как тот вон, что там напился… Кутлаев, что ли…
— А что? — перебила его Груша. — Что, отче, он тебе не нравится?
Монах весело рассмеялся.
— Да ведь разве может нравиться зверина? Разве он человек? Лошадь, корова, собака, ну и татарин этот, все едино… Мне и на мысль не приходит, нравится ли он?
Девушка при словах монаха поникла головой. Отец Стефан с любопытством посмотрел на Грушу, которая сидела как бы приговоренная к смерти.
— Что же, кириа, — с участием спросил монах, взяв ее за руку, — разве он тебе близкий, родной, что ли? Прости меня, если обидел.
— Нет, отче, ты меня не обидел; но пойми, как тяжело мне слышать твое мнение, — со стоном произнесла она, — когда отец не раз мне намекал, что он для меня жених хороший и без ума от меня.
— Бога ты побойся, кириа, свою молодость погубить хочешь?!
— Ох, отче, отче, не знаешь ты нашего житья; он мне противен, да ведь отец скажет, что он богат, что он мурза; да он у меня и согласия спрашивать не будет.
Монах молчал, он продолжал держать руку девушки. Груша руки не отнимала, она подняла на монаха глаза и произнесла:
— А что лучше, последовать воле родителей или не послушаться и в монастырь уйти?
Монах не отвечал, он молча смотрел на Грушу, потом крепко сжал ей руку.
— Смотри, кириа, не выходи за татарина, это будет тяжкий грех против целомудрия, а чтобы спасти тебя — вот тебе эти четки, — монах вынул из кармана янтарные четки, — а когда будут тебя приневоливать, ты их, кириа, отдай отцу твоему, когда он будет ехать в Тану, а он будет ехать этим летом или весною, и скажи, чтобы он отдал в конторе Луканоса, для передачи отцу Стефану, там меня знают, будто бы я их тут обронил; я, получив эти четки, буду знать, что надо спасать милую кирию Агриппину. Хорошо? Обещаешь, кириа?
— Батюшка, батюшка, благодарю тебя за участие, только ты с отцом ничего не сделаешь, не убедишь его.
— Не унывай, кириа, отчаяние — грех великий. У отца твоего с Луканосом очень выгодные дела завелись, а я посредником у них, а потому смотри, не падай духом. Так обещаешь, кириа?
— Обещаю, отче…
— Ну, вот, хорошо. А теперь прощай, завтра рано я уйду, может быть с тобою не увижусь. Кланяйся отцу Арсению, скажи ему, если будет в Тане, пусть побывает у Луканоса, я там думаю быть по возвращении из Руссии; может увидимся. Прощай же, кириа! — уже совсем нежно проговорил монах, с заметною грустью: — оставайся с Богом и не забывай меня.