Вместе с Назаровой приехала Фаина Ароновна Корман. На вид ей уже лет тридцать, но можно дать и побольше. Причина, конечно, — война. Волосы, когда-то очень темные и волнистые, теперь совсем поседели. И глаза смотрят внимательно, исподлобья, и в них застыло что-то печальное, горькое. Глаза видят, как говорится, насквозь. Но бывает, что глаза у нее теплеют, оттаивают. В это время глаза смотрят на дочку. Лотта у нее — красавица, умница. С первых дней она стала гордостью школы.
Фаина Ароновна оказалась настоящим педагогом. Каждый день она бывает в школе. Часто присутствует на уроках в классах, где учатся ленинградские дети. С большим тактом потом разбирает уроки. Это, конечно, большая помощь местным учителям. Да что говорить! С интернатом у школы прекрасная связь. Мы живем, как одна семья. Как братья и сестры — один за всех, и все за одного…
Часто бывает в школе и завуч интерната Мария Никаноровна Долинская. Ах, какой это человек! — восхищалась мать в том своем дневничке. Ничем, мол, природа ее не обидела, а наградила с избытком. И душа, и лицо, и голос!.. Все бы смотрел на нее, любовался: высокая, слегка полноватая, с красиво подстриженными каштановыми волосами, а кожа на лице, как говорится, кровь с молоком! И всегда Мария Никаноровна веселая и смеющаяся: горе не горе, мол, и беда не беда. От нее постоянно идет свет доброты, сострадания. Даже не передать словами — надо видеть ее лицо… И голос — добрый, располагающий. Говорит она быстро, слегка запинается — и в это время сияют глаза, притягивают. Такой голос, такие глаза бывают только у очень добрых людей. Так и есть! Всех любит Мария Никаноровна и всех жалеет и всем хочет помочь. Такая же и дочка у нее — наша ненаглядная Наточка. Ее у нас знают и любят, и девочка платит тем же. Ведь она так похожа на свою маму.
А дел у Марии Никаноровны — целые горы. И любая работа у нее ладится, и со всеми живет в согласии. А для ребятишек — просто как мать. Много хорошего она сделала и для местных детей. К примеру, были сверху строгие указания — все списанные интернатские вещи рубить или даже сжигать. Но завуч пошла на нарушения — стала списанную одежду раздавать утятским ребятишкам. А те и рады, ведь ходят в школу в ремье…
Под стать Марии Никаноровне и Раиса Ароновна Корман. Ведь их двое сестер: старшая — Фаина Ароновна, а младшая — Раиса. Так вот, младшая — такая мастерица, такой организатор! Она и песни разучивает с ребятишками, и книги читает вслух… Она и художница, рукодельница. Недавно елки стали наряжать — так невозможно глаз оторвать от Раисы Ароновны. Она и куклы мастерит, и какие-то цепочки, кораблики… А елку привез из бору школьный конюх Карпей Васильевич. Настоящая красавица эта елка! И я очень хочу сейчас, чтоб и ты, сын, посмотрел на нее, чтобы побыл вместе с нами на празднике.
…И вот уже начался наш праздник. Варвара Степановна объявляет елку открытой. Мы хлопаем в ладоши, обнимаем друг друга. Какая радость! Какая елка! А потом объявляют концерт. И опять поют песню о Ленинграде, читают стихи. Меня тоже просят выйти поближе к елке — и я читаю стихи Пушкина о зиме. Читаю громко, до боли в горле, но мне кажется, что так и надо читать стихи. А после меня поет Валя Руденко. Это чудесно! Если б ты слышал, как она пела… Звенит колокольчик, звенит чистое серебро — и навевает всем сны. А Валя все поет и поет. Вот умереть бы однажды под такую бы песню. Все равно когда-нибудь умирать, а вот под такую песню не страшно, нисколько не страшно, а Валя Руденко не умолкает — и поднимается вверх, звенит и звенит колокольчик. У меня все еще в ушах эти звуки… Где же ты, Валя, сейчас? Где твое серебро-колокольчик?.. Многое бы я дал, чтобы знать.
И вот закончился наш новогодний концерт. А сколько он длился — не помню. Показалось, всего один миг… Все дорогое, счастливое продолжается всегда только миг… А время ведь уже позднее — надо домой. Школьный конюх Карпей Васильевич запрягает нашу Серуху и начинает всех развозить. Это дело серьезное, нужное. У многих из гостей на ногах нет нормальной обувки, а на дворе — мороз…
И вот доходит очередь до меня. Мы залазим с бабушкой в коробушку, Карпей Васильевич щелкает кнутиком — и вперед. Скрипят полозья, сверкают снега. Я смотрю на луну, и вдруг кажется, что там ходят какие-то люди, но мне не страшно. Наоборот, даже весело, хорошо, да и угостили нас ленинградцы на славу. Даже булочки были из настоящей муки. Да и концерт понравился, и самому пришлось выступить, и мне все хлопали, поздравляли. Как хорошо! Сверкают снега. А в горле — спазма от счастья, да и бабушка рядом. Она укрывает мне ноги шалью, а сама что-то шепчет. Может, молитвы за спасение тех, кто сейчас в ленинградских снегах. «Ты бы, Женя, горло-то свое потуже закутывал, а то мороз-то сильно хвататся…» А я слушаю бабушку и улыбаюсь. Ну какой же я Женя? Так зовут ее сына, на которого недавно пришла похоронка. И вот уж путает она нас, а поправлять не решаюсь… Но мне все равно хорошо. Да и ночь плывет тихая и протяжная, совсем новогодняя ночь…
И вот на этой ночи можно бы сейчас закончить, но мне трудно с ними расстаться. Да и чувствую себя виноватым. Я рассказал тебе, сын, о Бореньке Смирнове и о Натке Долинской, я вспомнил сейчас о Вале Руденко и других тоже вспомнил… А вот о Юре Юдине почему-то ни слова. Я и сам удивляюсь, и себя сейчас осуждаю — неужели я забыл про него, неужели подвела меня память… Но нет, сын, так не будет, я восстановлю справедливость. А она в том, что Юра был среди них самый смелый и самый добрый. В свои двенадцать лет он уже в Ленинграде дежурил на крышах и сбрасывал зажигалки. А это ведь — те же бомбы…
Он приехал к нам вместе с матерью, и та устроилась в интернате. Работа тяжелая — с утра до ночи на кухне. Она и за повара, и за техничку, а по ночам ухаживала за больными. Вот и сдало ее сердце, не выдержало… Да и как ему выдержать, когда прошло оно через блокаду. И вот однажды Юра проснулся, а мать не дышит. Он подошел поближе к кровати — не слышно дыхания. Он схватил ее за руку — ладонь была ледяная. И тогда, потрясенный, он закричал и кинулся к двери. Они жили на первом этаже интерната, и Юра выскочил сразу в ограду. Он выбежал раздетый, разутый, в одних тонких носочках. Он медлил, потому что принял решение. Но что было потом — я не знаю. Одно только помню, как он страшно кричал, как разбудил всю деревню. Его крики услышали в каждой избе, да и как не услышать!.. Часто говорят: у меня кровь, мол, застыла в жилах. Так и было тогда, так и случилось: у меня тоже кровь встала в горле и пришел страх. Такого страха я никогда не знал еще, не испытывал. И закричать бы тоже — но не могу… И этот страх приподнял меня с места и бросил на улицу. А там уже — вся деревня… Как будто пожар или кого-то убили. Но все бежали к Тоболу — на берегу что-то случилось. И мы тоже побежали туда, а потом толпа вдруг остановилась и наступила резкая, оглушающая тишина. И в ту же секунду я заметил впереди Игоря Плотникова. Он двигался нам навстречу, а на руках у него был Юра Юдин. Игорь нес его осторожно, как будто брел по воде, как будто у него заболели ноги. И по толпе прошел вздох облегчения. Кто-то уже узнал и начал рассказывать, что Игорь догнал своего дружка возле самой реки. Еще б миг — и тот бы, мол, бросился с берега, утопился. Но, видно, повезло парнишке — рядом погоди́лся Игорь. Только вот потерял все силы и обессилел. Такое бывает при сильных переживаниях. Потому и несли его на руках. Голова у Юры моталась, все время сползала набок, но сам он был живой, невредимый. Живой — какая это радость! А потом народ закричал: «Быстрее, Игорь, быстрее! Ты ж его застудишь!..» И тот прибавил шаг, а потом побежал бегом — откуда только силы у Игоря… Так на руках и занес Юру на второй этаж — и в интернате сразу зажглись огни и забегали люди. И только через час на этаже все затихло, но мы не расходились. Помню: было холодно, а в небе сиял блеклый, еле заметный месяц. Но скоро его скрыли тучи и посыпал дождь. И это как облегчение, как надежда. Народ еще потоптался немного и пошел по домам. Какое счастье — Юра живой…