— Съездил я в Москву, Егоровна, да и как было не съездить. Раз выбрали меня — вот и поехал. Я ведь до войны робил, как конь. И не приставал никогда. Чем больше работы, тем мне веселее. От зари и до зари — это уж так. И в полеводстве все понимал, но главно дело мое — это кузница. А тут и бороны, и телеги, и сани — это уж мое дело, никто от меня не отымет. Я и шорничал, конечно, и за плотника был, я и скот лечил — от любой работы не бегал, и все меня только дядя Павел да дядя Павел. И в глаза и по-за глаза. Я и дрожки делал, и сбрую шил, а телегу поправить — это, фу, как комара убить. А че? Если не робить, то жить зачем?.. Ну вот, сижу как-то в кузне, а день был дождливый, просто муторно на душе. И вдруг посыльна — Поля-дремучка заходит: дядя Павел, тебя, мол, на собрание. Все ждут, сидят в клубе. А я ей в ответ — знаю, мол, про это собрание, да мне некогда заседать. А она опять: дядя Павел да дядя Павел, без тебя не велено приходить… А я сижу и как оканунел — че-то вроде не так. Зачем им понадобился? Нет, видно, нужно идти, а то приведут в кузню милицию, да-а, тогда поздно будет, когда скуют тебя, свяжут. Ладно, хорошо. И побрел потихоньку. Смешно даже, да. Я заговорил о милиции, а меня же тогда отрядили на съезд колхозников-ударников. Выбрали, проголосовали, и я домой пошел с этим. Иду, а под лопатками мурашки вроде ползают. Страшно ведь, да еще как. Вот оно чё бывает с человеком. Я ведь и в солдатах служил в ту германскую, а тут, понимаешь, не по себе. Да и если по совести, то и друго дело держало — мне же не в чем было на этот съезд. Вон каки мы были богаты: разно ремье носили, одни бахилы были на двоих человек. Дома-то ладно, а ехать никак. Правда, в ящике лежали у меня сапоги хромовы. Считай — сорок лет лежали, только на свадьбу и одевал, а потом сразу снял. И пиджак, конечно, был с той же поры — синий, суконный. Но уж моль его крепко побила — заденешь за рукав, а с него — как зола. И подклад-подлец подвел, как будто дробью из ружья постреляли. Так што на голом место вышла задача. Да нам уж не привыкать. А тут еще старуха моя с причетами: никуда, мол, я тебя не пущу и одна не остануся. На поездах-то тебя обворуют или, хуже того, — какие-нибудь хулиганишки свяжут да выкинут. Но я живо ей рот-то завязал: нас же, говорю, повезут в Москву-то с милицией. С охраной, значит, чтобы не потерялись. Это и убедило бабу мою, ладно, говорит, коли с милицией. Так што собрались и поехали. Пятеро суток, считай, на колесах. У меня все косточки изломало, все бока отлежал, всех богов, слушай, проклял. Вот оно как нашему брату лежать без работы-то. Это ж мученье прямо, позор. Но вот и доехали, ждали да и дождалися. Нас сразу же разместили в гостинице, покормили, чайком попоили, а потом повели в большой магазин. И народу там — туго народу, и все кричат, понимаешь, машут руками. Но все вниманье — на нас. Продавцы так и ходят по пятам, в глаза нам заглядывают. Как будто не люди зашли к ним, а большое начальство. А потом завели куда-то в боковуху и говорят — раздевайтеся! Вот оно, думаю, сейчас последне с нас сымут да нагишом и спровадят. Я глазами туда-сюда и хоть караул кричи. А чё кричать — дверей много, и все чужи, а над головой крыша стеклянна. Так что разделися и стоим жмемся, а дале чё? А дале, Егоровна, начались чудеса. Нам, смотрим, бельишко ново несут и костюмы, рубахи. Даже ботинки подобрали американски. Я по товару их сразу узнал — подошву-то не простукать… Ну хорошо, стоим, значит. Руки — в боки, и вроде бы верим, а больше не верим. Но на этом не кончилось. Нас опять в кучу собрали и повели в ресторан. Недавно вроде кормили и опять приглашают. Но мы не отказываемся: ложкой махать — не робить. Да и столы прямо ломятся, да и посуда хороша — золотая, серебряная и таки же вилки, ложки блестящие. Так все дни и кормили — Москва дак Москва! Домой приехал — знай только рассказывай. А многи даже не верят — да што, мол, это за съезд такой, если бесплатно? Неужели бесплатно кормили да одевали? Ты, мол, поди, врешь, дядя Павел? А мне врать зачем?.. Так што отправляй, Егоровна, внука в Москву. Вон он как у вас отошшал. Там живо откормят, — смеется Павел Васильевич, и нам тоже весело, по крайней мере бабушка отвлеклась от дум.

— Ну ладно, Егоровна, — говорит уже с порога сосед, — чисти рыбу да вари уху. Да наливай внуку полну тарелку. И сама поешь, не святым духом, поди, питашься… — Он открывает дверь, и в избу врываются солнечный свет и свежий весенний воздух.

— Слава богу, — говорит бабушка, — опять дожили до тепла. Опять вон грачики прилетели… — И неожиданно добавляет: — А тебя, внучок, на свадебный обед приглашали. Пойдешь завтра с матерью к Павле Михайловне.

— На какой обед? — удивляюсь я и думаю: шутит, наверно, бабушка, но она не шутит. Нет-нет! В войну были не только печали да похоронки, но и свадьбы тоже были — жизнь-то не остановишь.

А началось с того, что к нам в Утятку на временное жительство приехал сельскохозяйственный техникум. В этот техникум сразу хлынули многие наши деревенские. Зачисляли на первый курс даже с шестью классами и даже с пятью. И отбоя не было от желающих. Но почему? Ответ очень простой — в техникуме работала большая столовая, вот на нее и летели люди, как бабочки на огонь… Кое-кто из приезжих студентов даже женился на наших, утятских. Нашла себе мужа и учительница младших классов Чистякова Павла Михайловна. Вот она-то и приглашала мою мать на обед. А вместе с ней и меня позвали — пусть, мол, поест досыта парнишка. Угощенье-то даровое…

Помню, хорошо помню, как поразил меня тогда сам жених. Он был красивый, зеленоглазый, а повадки, как у цыгана. Без конца что-то напевает, приплясывает — и руки в ходу и ноги. И даже фамилия его поразила — Живица! Сейчас задним умом понимаю, что он залетел в наши края откуда-то с Украины. Он был лет на десять младше своей невесты — по теперешним понятиям просто мальчишка. Но этот мальчишка уже успел на войне побывать и в госпитале полежать и вот теперь стал студентом. И вот уже Живица — жених. И какой веселый, зеленоглазый, нездешний!

Помню, как за стол сели и как вдруг изменился жених. Побледнел, съежил плечи, как будто ждет казни. Да какая уж казнь — все закричали: горько, горько! Но жених как не слышит. А глаза тяжелые, виноватые. И все сразу заметили эту быструю перемену. Даже я, мальчишка, почувствовал: что-то не так за столом. Наверное, мол, жених заболел. Особенно страдает мать невесты — Лукерья Михайловна. Она смотрит долгим непонимающим взглядом на Живицу: «Чё жо ты, дитятко, сидишь невеселый? Чё в головушку свою заронил?» — Ее слова похожи на причитание. Я порываюсь выбраться из-за стола, чтоб убежать. Но мама шепчет мне на ухо: «Сиди смирно. Со свадьбы не убегают». А причитания все продолжаются: «Да подыми ты свою голову, зятюшко! Все будет у вас по порядку, не сомневайтеся. И согласье, и детки. Будет, будет, как у добрых людей. Я сама вам все отдам, подпишу — говорю при свидетелях. Я и дом этот благословляю. И корову с теленочком. Лишь бы держали меня до смерти, не прогоняли…» Но жених молчал, только сильней наклонял вниз свои густые красивые брови. Наконец не выдержал, поднялся рывком и крикнул: «Какой я тебе зятюшко! Нашла, понимаешь, сыночка, ха-ха! — рассмеялся он едким сухим смешком и внимательно оглядел гостей. — Пришли, значит. Оторвали себя от текущих дел…» Ему никто не ответил. И тогда, что-то решив про себя, он завел патефон. Глаза у него блестели, пластинка играла грустно, протяжно, но никто не пошел танцевать. А мать невесты даже укрылась на кухне. Оттуда сразу долетели какие-то звуки — Лукерья Михайловна, наверное, плакала. А жених ходил быстрым шагом по комнате и курил папиросу за папиросой. Я смотрел, как он достает их из толстой картонной коробочки. Точно такую я видел зимой у Клима Александровича. Чудеса, чудеса… Люди у нас курят листья подсолнуха, а у этого есть папиросы, есть даже спички… Но не успел я до конца удивиться, как замолчал патефон. Жених вышел в центр комнаты и объявил: «Начинается вручение подарков! Кто первый? Ну, не стесняйтесь…» Первой подошла моя мать и вручила невесте белые кружева. Это был накладной воротничок или, может, накидочка. Жених поднес подарок очень близко к глазам и спросил удивленно:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: