Анатолий Ткаченко
Гроза в августе
В темном облаке за лесом мгновенно, как укус змеи, промелькнула молния. Низко, по самой земле, прокатился гром, и моя бабка, живо вскочив, рискованно быстро пробежала от окна к окну, закрыла балконную дверь и форточки. В прихожей погасила свет. Снова вернулась в свой угол, — она там что-то делала, шила или вязала, — глубже уселась в кресло, отодвинулась в самые сумерки угла, сгорбилась, притихла.
В комнате остановился воздух, стало тесно, тяжко. Я глянул в окно: светило солнце, березы напротив, хоть и поникли, сварившись в духоте, но все еще посверкивали листвой; мальчишки гоняли по асфальту зашарпанный футбольный мяч. Я удивился тому, что опять вот так просто не помешал бабке закупорить комнату. Вернее, хотел помешать, но уже позже, — она успела затихнуть в своем углу. А в ту минуту, когда молнии укусила дальний лес, я промолчал. Так было и в прошлый раз.
Вот сейчас подойду к бабке, возьму ее за руку и, медленно внушая, как гипнотизер, скажу: «Дорогая бабушка, слушай. В нашем городе никого не может убить гром. Видишь вышку, научную, она триста метров, на ней громоотвод. Видишь телемачту, трубы — везде громоотводы. Это раньше у вас… Теперь в космосе люди летают, а мы форточками от грозы закрываемся…»
Я глянул на бабку. Она вяло, как в полусне, перебирала что-то в руках, губы у нее тоже шевелились, а глаза были опущены, мертвы, вместо них — темные провалы; мелкие морщины исчезли, зато крупные сделались просто угольными. Что нашептывали ее губы? Молитву? Но ведь бабка и не молится совсем, вспоминает бога больше по привычке, да когда еще приболеет.
Облако над лесом росло, ширилось, превращалось в огромнейшую тучу; там ярко, магниево-бело зажигались молнии, и солнце в каждое такое мгновение терялось в небе. Гром накатывался поверху леса, жестко разбивался о крыши домов города.
Мальчишки гоняли кожаный мяч, их голоса, слышимые в провалах тишины, истончились до писка, мяч щелкал, как бич, об асфальт и стену забора.
— Бабушка, — несильно позвал я.
Она не вздрогнула, не подняла головы. У нее двигались лишь руки, как бы только ими она присутствовала в этой жизни, а сама, душой, была где-то в детстве или, может быть, и совсем в давней давности, с нашими предками.
Я пробую представить себе бабку девушкой. Напрягаю воображение. И вот уже вижу амурскую степь, свою родину. Меня еще нет в живых, а бабка, молодая, в ситцевой косынке, с подоткнутой юбкой жнет пшеницу. Захватывает широко, свивает крепкие жгуты. Шаг — сноп, шаг — сноп… Бабка не очень красивая, у нее крупный нос, пробитые оспой щеки, но она сильна телом, устойчива на коротких тяжеловатых ногах, и за это взял ее в жены, на большое хозяйство, работящий, диковатый казак. «Краса — и то сказать — до венца, а жена до конца». Бабка жнет, дед составляет снопы в суслоны. Работают молча, исступленно. Жарко, гудят оводы, в тени под вербой дремлет, подергивается лошадь. Из-за Амура с китайской стороны, медленно, чернея, поднимается облако. Скоро вязнет в нем и тухнет солнце, гром, сваливаясь к земле, колеблет степь. Бабка к самым колосьям склоняет голову, жнет проворнее, а дед, вскинув красное потное лицо и отерев ладонью раннюю лысину, сжимает кулак, грозит облаку. «В бога, душу…» — дрожа губами, шепчет дед. Небо разверзается над самыми их головами, слепит белый огонь, и тяжкий ливень рушится с огромных высот в травы и хлеба. Бабка, подхватив сноп, бежит с ним к суслону, накрывает суслон перевернутым снопом и пускается, держа в руках подол, к шалашу под вербу. Дед стоит минуту под ливнем, мокнет, после, набычившись, идет в степь, навстречу грозе. Идет, матерясь, сам не зная куда, натыкается в сумраке на кочки, падает; поднявшись, грозит небу и богу, идет дальше. Бродит по степи, ждет, пока прогрохочет гроза и над головой откроется чистое небо. Как бы очнувшись, тихий и виноватый, отыскивает свою заимку — бабка выходит навстречу, молится, крестит его лысую, по-бычьи склоненную голову, — и дед молчит до самого нового дня, будто небесные силы сотрясли ему душу.
В деревне деда побаивались, называли безбожником, хотя он бывал на всех церковных службах, соблюдал требы. Старухи говорили, что в нем сидит бес, и когда случалось деду «вусмерть» напиться, сотворяли над ним всяческие знамения, пытаясь изгнать нечистого. После, перед самой революцией, деда окрестили коммунистом, местный поп запретил ему переступать порог церкви. Но от привычки своей — грозить грозе — дед не отрекся, кажется, больше еще озлился и теперь к словам «В бога, душу…» стал прибавлять: «…в попа и царя…»
В августе дед и бабка жали пшеницу на своем клину. Случилась гроза. Дед ушел в степь и не вернулся. К вечеру нашли его далеко от заимки с пробитым черепом. Решили: убило громом.
— Бабушка, — говорю я в тишину комнаты, чтобы еще раз расспросить ее обо всем этом, чтобы она призналась, из-за чего так боится грозы. Из-за деда? Или родилась на свет, восприняв от предков свой страх.
За окном нахмурилось, туча волокнистым, размытым краем, похожим на дым дальнего пожарища, прикрыла солнце, и лишь пучок острых лучей падал где-то за рекой на березовую рощу, зажигая ее так ярко, что, казалось, деревья вот-вот зелено воспламенятся. Гневно, как напоминание о небесной силе, полыхнула молния; сразу же, подтвердив ее гнев, грубо, услужливо сотряс тверди земные гром.
И снова тишина. И в этой тишине прозвенела и ударилась о стекло муха. Стали слышны часы на буфете — торопливо, звучно они отстукивали секунды. Где-то внизу тоненько повизгивали, щелкали мячом мальчишки. Все сделалось маленьким, резким.
Росла туча ввысь, вширь, громоздилась на город. И дома понемногу мельчали, как бы сходились плотнее, прижимались к земле. Крыши еще проступали матово и лунно, а стены, едва белея, растворялись в безвременных сумерках. И геофизическая вышка, и телемачта, такие звонко высокие в чистом небе, теперь казались истонченными прутьями, из мрака небес воткнутыми в землю.
Вот сейчас, через минуту-две, ударит гром, прогрохочет громило, обрушится жуткая тяжесть, — оттого так пусто в теле и прохладно в душе (как перед смертным риском), — а потом… Что будет потом? Что-то будет. Но это потом… Вот уже тупо, упруго, как надутые шары, перекатываются, лезут друг на дружку облака, чтобы грознее, с большим страхом рухнуть вниз и покатиться по маленькой круглой земле.
Я поворачиваюсь к бабке, смотрю, как она там. Но что это?.. Бабки нет. В углу пусто. Сумеречно и пусто. Ушла, спряталась? Но дверь не скрипела, не хлопала, спрятаться некуда. Я глянул под стол, скосил глазом под кровать — никого. Снова уставился в угол, в самую темень. И в меня проникло такое чувство: будто там, в углу, кто-то есть, однако его не видно. Есть и не видно. Существует сгустком темного воздуха.
Я передергиваю плечами, набираю в себя побольше воздуха, чтобы прояснить голову, и говорю в угол спокойно и твердо:
— Бабушка, брось ты эти свои фокусы. Я все равно вижу тебя. Это, может быть, молния тебя не отыщет. Так ты на нее и действуй. А мне что — мне не страшно, я грамотный. Я тебе вот что даже скажу — лишь бы ты не боялась. В нашем городе все ученые, такой город научный. И знаешь, чего они сейчас добиваются? Нет? Так вот слушай. Этой самой грозой управлять будут. Да. Придет туча — рассеют ее, если здесь не нужна, или направят в другое место, ну, скажем, на целинные земли. Можно, наоборот, пригласить к себе грозу — дать с той нашей вышки сигнал или самолет послать — и как миленькая прибудет, землю польет…
Ударила молния, огненно полыхнул гром.
Я успел глянуть в угол как раз в тот момент, когда комнату осветил магниевый свет, будто нас сфотографировали. Но бабки не увидел, в углу даже не дрогнула тьма.
Было душно, однако я почувствовал, как колко, давно позабыто пробежал морозец по моим ногам и спине. Мне захотелось встать, распахнуть форточки, балконную дверь, включить свет… А вдруг и после всего этого в углу будет пусто?