“Мое намерение было не заводить остроумную литературную войну, – писал в сентябре 1822 года А.С.Пушкин П.А.Вяземскому в ответ на упрек последнего в чрезмерной резкости нападок на Толстого, – но резкой обидой отплатить за тайные обиды человека, с которым расстался я приятелем и которого с жаром защищал всякий раз, как представлялся тому случай. Ему показалось забавным сделать из меня неприятеля....я узнал обо всем, будучи уже сослан, и, считая мщение одной из первых христианских добродетелей – в бессилии своего бешенства закидал издали Толстого журнальной грязью...Куда не достает меч законов, туда достает бич сатиры”. Стихи Пушкина – это не только сознательное оскорбление Толстого. В контексте снисходительного отношения общества того времени к карточному шулерству слова поэта “картежный вор” приобретали острый язвительный характер именно как насмешка над общественным мнением, узаконившим терпимость к нечестной игре. Это тем больнее ранило графа, что он был шулером-профессионалом, для которого “картежное воровство” cделалось постоянным источником существования.
Толстой тоже не желал оставаться в долгу и разразился самодельными виршами. И хотя их художественное несовершенство было очевидно всем и никто не желал их печатать, Пушкину они наносили страшное оскорбление, а этого граф и добивался:
Сатиры нравственной язвительное жало
С пасквильной клеветой не сходствует немало.
В восторге подлых чувств ты, Чушкин, то забыл,
Презренным чту тебя, ничтожным сколько чтил.
Примером ты рази, а не стихом пороки
И вспомни, милый друг, что у тебя есть щеки.
Кощунственно звучала и исковерканная Толстым фамилия – Чушкин. Последний стих намекал на увесистую пощечину, которую бы Американец залепил Пушкину при встрече.
Во время долгих шести лет ссылки Пушкин готовился к дуэли с Толстым. Его часто видели на прогулках с железной палкой в руке. Поэт подбрасывал ее высоко в воздух и ловил, а когда его спросили, зачем он это делает, Александр Сергеевич ответил:
Чтобы рука была тверже, если придется стреляться, чтобы не дрогнула.
Есть свидетельства, что, находясь в Михайловском, Пушкин по несколько часов в день стрелял в звезду, нарисованную на воротах его бани.
Когда в 1826 году Пушкин вернулся в Москву, он немедленно послал секунданта к графу Толстому. К счастью, Федора Ивановича в Москве не оказалось, а впоследствии дуэль удалось предотвратить. Бывшие противники вновь стали приятелями и сблизились настолько, что граф ввел Пушкина в семью Гончаровых, а затем и выступил в роли его свата. В письмах поэта к Н.Н.Гончаровой он часто нежно называет Американца “наш сват”. Известно также, что Толстой присутствовал при чтении Пушкиным в узком кругу друзей поэмы “Полтава” в декабре 1828 года.
Однако и после примирения с Толстым поэт при воссоздании образа графа остался верен натуре. Так, в “Евгении Онегине” у него фигурирует Зарецкий, “в дуэлях классик и педант”, прообразом которого, по мнению исследователей, явился именно Американец. Будучи единственным распорядителем дуэли Онегина и Ленского, он вел дело, сознательно игнорируя все, что могло устранить кровавый исход. Он не обсудил возможности примирения ни при передаче картеля, ни перед началом поединка, хотя это входило в его прямые обязанности. Зарецкий мог остановить дуэль и в другой момент: появление Онегина со слугой вместо секунданта было ему прямым оскорблением, а одновременно и грубым нарушением правил. Наконец, Зарецкий имел все основания не допустить кровавого исхода, объявив Онегина неявившимся (он опоздал почти на час). Таким образом, Зарецкий, как и Толстой, видит в дуэли забавную, хотя и кровавую историю, предмет сплетен и розыгрышей. Граф стрелялся преимущественно из желания приятно провести время. Однажды, уже в пожилые годы, желая доказать, что рука у него по-прежнему тверда, он велел жене при гостях встать на стол и прострелил ей каблук. Впрочем, жестокость не была ему свойственна; она проявлялась лишь под влиянием страсти или гнева. Гораздо чаще были у него порывы великодушия.
“Московским Робин Гудом” в гусарском мундире предстает Ф.Толстой в рассказе Л.Н.Толстого “Два гусара”, где он выступает под именем графа Федора Ивановича Турбина-старшего. “Это тот самый, знаменитый дуэлянт-гусар? – Картежник, дуэлист, соблазнитель; но гусар – душа, гусар истинный”. Он проявляет бескорыстие и благородство, защищая обыгранного шулером Лухновым мальчика-офицера Ильина, который был из-за этого на грани самоубийства. Ворвавшись в номер Лухнова, Турбин потребовал у шулера сыграть с ним в карты на деньги, а когда тот наотрез отказался, граф ошеломил его страшным ударом в голову, после чего собрал имевшиеся в комнате деньги и передал их Ильину. К образу графа Федора с большей или меньшей степенью сходства обращались А.С.Пушкин (“Выстрел”), И.С.Тургенев (“Бретер”, “Три портрета”), Л.Н.Толстой (образ Долохова в романе “Война и мир”).
“Привлекательный преступный тип” – говорили о нем, словно не замечая, что такая характеристика уже заключает в себе оксиморон. “Его возмутительные проделки скрашиваются его необыкновенной привлекательностью, каким-то наивным и непосредственным эгоизмом и его гипнотической способностью заставлять людей любоваться им и даже любить его,”– пояснил С.Л.Толстой.
Очень точно сказал о графе один современный исследователь: “Он не ищет событий – они сами находят его. Он не рассчитывает последствий, не прикидывает выгоду, не взвешивает опасность – он просто входит в ситуацию и располагается в ней вольготно и удобно, как барин в кресле. Ему все равно, где быть, в какой стране, в каком социальном классе, в каких обстоятельствах – везде он в себе уверен и везде он хозяин жизни”.
От Американца исходила особая энергия, известная в то время под названием месмеризма или животного магнетизма. Л.Н.Толстой вспоминал: “...У брата Сергея болели зубы. Он (Федор Толстой –Л.Б.) спросил, что у него, и, узнав, сказал, что может прекратить боль магнетизмом. Он вошел в кабинет и запер за собой дверь. Через несколько минут он вышел оттуда с двумя баттистовыми платками...Он дал тетушке платки и сказал: “Этот, когда он наденет, пройдет боль, а этот, чтобы он спал”. В другом месте Л.Н.Толстой отмечает угрызения совести Федора Ивановича в старости.
Действительно, под старость этот эксцентричный человек остепенился и стал набожным. Он посещал церковь, каялся и клал земные поклоны, как мог старался искупить преступления молодости и свои жестокие поступки. Быть может, он ощутил себя отпрыском не только рода Толстых с их страстностью, эгоцентризмом и дикостью, но и сыном своей матери, благочестивой Анны Федоровны Майковой, предком которой был преподобный Нил Сорский, легендарный монах-реформатор XV века, проповедовавший аскетизм и нестяжательство. Граф Федор дожил до седин и на 65-м году жизни спокойно отошел в мир иной. Он успел причаститься. Священник, исповедовавший его перед смертью, говорил, что мало в ком встречал столь искреннее раскаяние и веру в милосердие Божие. Исповедь Американца продолжалась несколько часов.
Современник А.Стахович сказал про него: “Немногие умные и даровитые люди провели так бурно, бесполезно, порой преступно свою жизнь, как провел ее Американец Толстой, бесспорно, один из самых умных современников таких гигантов, как Пушкин и Грибоедов”. Однако раздавались и другие голоса. Так, В.А.Жуковский, узнав о смерти графа, писал А.Я.Булгакову: “В нем было много хороших качеств. Мне были лично известны только хорошие качества. Все остальное было ведомо только по преданию, и у меня к нему лежало сердце, и он был добрым приятелем своих приятелей”.
Пожалуй, наиболее рельефно характер графа Ф.И.Толстого запечатлен в следующих стихах П.А.Вяземского:
Американец и цыган,
На свете нравственном загадка,
Которого, как лихорадка,
Мятежных склонностей дурман
Или страстей кипящих схватка
Всегда из края мечет в край,
Из рая в ад, из ада в рай,
Которого душа есть пламень,