Не правда ли, странно: еврей показывает на экзамене не слишком блестящие познания, а чиновник тем не менее выдает ему аттестат да еще снабжает рекомендательным письмом; сиятельный же министр немедленно зачисляет его в студенты. Как-то не вяжется такой «режим наибольшего благоприятствования» с процентной нормой приема евреев в вузы, традиционно ассоциирующейся с царской Россией!

В дальнейшем Мандельштаму суждено будет дожить и до этих ограничительных (если не сказать, юдофобских) мер. Но тогда, в 30-40-е гг. XIX века, иудеи вовсе не рвались в университеты — они были заперты в местечках, полностью отгороженных от русской жизни, языка и культуры. А потому и образовательная политика правительства по отношению к ним была совершенно иной. Объявив Талмуд и «фанатизм» раввинов виновниками сепаратизма сего народа, власти провозгласили тогда главной своей задачей нравственное и религиозное преобразование еврейской нации, ее сближение с христианским населением империи. А для этого надлежало создать сеть школ и казенных училищ, в коих наряду с иудаизмом (впрочем, модернизированным, ибо из программы всячески стремились вытеснить Талмуд, зато настоятельно рекомендовалась Библия в немецком переводе и с комментариями Мендельсона), преподавались бы предметы общеобразовательные: математика, физика, риторика, география, иностранные языки (и, прежде всего, русский), отечественная история, литература и т. д.

Проводить сию реформу в жизнь стал министр народного просвещения С.С. Уваров. Именно при нем возникло полуофициальное деление евреев на «полезных» и «бесполезных». К числу «полезных» относились «маскилим»: на них-то и делало ставку правительство Николая I. Министр Уваров, не найдя в Отечестве «русского Мендельсона», привлек к делу просвещения немецкого еврея М. Лилиенталя и вел переписку с иудеями Европы, чтобы выписать из-за кордона учителей для будущих еврейских школ[7]. И можно себе представить, какой музыкой для его ушей стало неожиданное известие о появлении здесь, в Вильно, своего русского еврея, стремящегося к высшему образованию! Именным приказом он санкционирует зачисление Мандельштама в Московский, а затем и в Петербургский университет, причем внимательно следит за его академическими успехами.

Будучи натурой сложной, Леон совмещал в себе склонность к наукам с поэтической мечтательностью. По прибытии в Первопрестольную он вскоре дебютирует и как сочинитель: издает за счет неизвестного благотворителя книгу «Стихотворения Л.И. Мандельштама» (М., 1841). Это издание интересно уже тем, что является первым поэтическим сборником на русском языке, написанным еврейским автором.

Сохранилось письмо Мандельштама некоему Александру Васильевичу (не он ли спонсировал это издание?), где Леон раскрывает творческий замысел книги, ее цель и читательское назначение. Он говорит здесь о несовершенстве своего творения и просит критиков указать ему на «ошибки в выражениях, в размере, в слоге» и т. д. Но исключительно важен и значим пафос этого произведения. Вот что говорит об этом сам Мандельштам: «Я смотрю на свои стихи как на перевод с еврейского, перевод мысленный и словесный…; мрачный мученический призрак духа без тела, так же, как иудаизм, вьется по ходу моего сочинения… Вы найдете [здесь] ту пылкую страсть, те болезненные стоны, свойственные «несчастным изгнанникам мира»[8].

Создатели современной «Краткой Еврейской Энциклопедии» восприняли эти слова в буквальном смысле и заключили, что стихотворения и переведены с древнееврейского языка[9]. На самом же деле Мандельштам, владевший русским вполне свободно, имел в виду совсем другое: речь шла об особом еврейском духе, коим проникнуты произведения сборника (автор так и называет их «плодами моего духа»). Он тем самым подчеркивает, что книга его — не столько достояние русской словесности, сколько часть русскоязычнойеврейской культуры. В этом смысле он не мог не ощущать себя преемником писателя-еврея Л.Н. Неваховича, автора сочинения «Вопль дщери иудейской» (1803), написанного на русском языке в защиту соплеменников. «Это [мое] сочинение, — резюмирует Мандельштам, — как редкость со стороны русского еврея, может подать повод к разным беседам о моей нации, и если б можно было одолжить моих единоверцев несколькими словами защиты и утешения!» Он гневно порицает здесь тех русских романистов и сатириков, которые стремятся «унизить евреев перед глазами света». Достаточно вспомнить карикатурное изображение иудеев в произведениях Н.И. Гнедича, Ф.В. Булгарина, И.И. Лажечникова, да и Н.В. Гоголя, чтобы понять, что подобные обвинения имели под собой серьезные основания.

Но обратимся к самой книге. Ее предваряет предисловие «К читателям», где также делается акцент на том, что «сочинитель, родом из Русских Евреев, не имел счастья получить воспитание пластически-Русское»[10]. Отмечается, что стихотворения извлечены из рукописи автора (причем, это только малая толика его трудов!), и что в самом порядке их напечатания в книге «видна какая-то связь, знакомая, может быть, вполне, его родственникам и ближайшим друзьям». Совершенно очевидно, что таким связующим звеном между текстами выступает здесь сам сочинитель. Так, под пером Мандельштама впервые в русской культуре иудей становится лирическим героем книги, обретает эстетический статус. Названия произведений («К Родине», «К певцу», «Действительность», «Мечта», «Стремление» и т. д.) подчеркивают их исповедальный характер. И речь ведется здесь исключительно от первого лица:

Не счастлив ли здесь я, любовью родных
И дружбой знакомых, средь отчаго дома?
Зачем же душа моя, будто влекома,
Несется все в страны людей мне чужих?
О родине милой, о детских цветах
Горючие слезы в чужих краях канут;
Пока возвращуся, не все ли увянут
Любимые розы в родимых местах?[11].

Переживания героя, оторванного от еврейской среды, естественны и глубоко прочувствованны, поскольку поверены жизнью самого автора. В то же время в стихах явлена и драма еврея-интеллигента, одинокого, чуждого новой Родине, коей несет он весь свой пыл. Вот как живописует он свои душевные борения:

Вот стоят друзья и братья, —
Милый круг родных,
Простираю к ним объятья,
Чтоб оставить их.
Там вдали я одиноко
Свету чужд всему,
Руки к ним простру далеко —
Их не обниму.
Что ж вы, чувства в вечном споре,
Рвете, рвете грудь, —
Выберете в тяжком горе:
Родину иль путь.
Одному мне плавать в море,
С братьями ль тонуть[12].

Подчеркнуто биографичны и стихи, навеянные прибытием в Москву:

Столица России! Мечта моей жизни! —
Изгнанника мира, как сына отчизны,
С любовию матери примешь ли ты?..
Глядит он, глядит на твои красоты, —
И сердце в нем ноет, и рвется, и скачет, —
Он вспомнил о доме, — и плачет и плачет![13].

Порой автор поражает читателей неожиданными образами, явно опережая свое время. В своем программном стихотворении «Поэт» он, развивая традиционную тему о творце и невежественной черни, вдруг восклицает:

вернуться

7

Stanislawski M. Tsar Nicolas I and the Jews. The transformation of the Jewish Society in Russia: 1825–1855. Philadelphia, 1983, P. 97–122

вернуться

8

Мандельштам Л.И. Из записок первого студента-еврея в России…, С. 49–50

вернуться

9

Краткая еврейская энциклопедия. Т. 5. Кол. 73-74

вернуться

10

Краткая еврейская энциклопедия. Т. 5. Кол. 73-74

вернуться

11

Мандельштам Л.И. Стихотворения. С. 1

вернуться

12

Мандельштам Л.И. Стихотворения. С. 17–18

вернуться

13

Мандельштам Л.И. Стихотворения. С. 1


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: