Огорчённый иерей принял толстый свиток, на который закапали невольные слёзы.

   — Ну ты успокойся... — другим тоном сказал митрополит.

Он преподал благословение и, глядя на понурую фигуру молодого священника, медленно идущего к выходу из длинной приёмной комнаты, не выдержал его горя.

   — Да ты успокойся!

Фигура замерла на пороге и исчезла за гардинами, закрывавшими дверной проем. В дверь вдруг постучали — видно, дворянин из числа далёких от церкви. Вчера в университете насмотрелся на таких, молчат, а в глазах насмешка, в лучшем случае равнодушие. Правда, видел он и иные глаза...

В распахнувшуюся дверь вошёл среднего роста белокурый молодой человек в потёртом, неказистом тулупчике. Края засаленных панталон далеко не доходили до грубых солдатских сапог. Между тем физиономия вошедшего была вполне дворянской. Он судорожно сжал на груди руки и вдруг упал на колени:

   — Помогите, владыко! Меня посетило несчастье: сгорело имение, и я нахожусь в крайней нужде. Как жить — не знаю...

И таких доводилось видеть, кто только не приходил на подворье... Но что-то смущало владыку в просителе. Он, однако, не дал себе рассуждать, а, покоряясь тому самому знанию, молча вышел в спальню, достал из шкатулки триста рублей и вручил их погорельцу.

   — Вот вам на восстановление имения. Скажите, чтобы следующий заходил...

Проситель зажал в кулаке ассигнации и выбежал.

В соседней зале он проскочил мимо тощего монашка с постной физиономией и выбежал на улицу. Мороз охладил его возбуждение. Он машинально достал из-за пазухи кучерский треух, посмотрел на него и вдруг громко расхохотался.

   — Поверил! — торжествующе крикнул он. На другом углу Самотёки его ждали сани. — Игнашка, домой! Живо!

Невер, посмеявшийся над московским святителем, был обыкновенным московским молодым барином, настроенным прогрессивно и либерально. Такого рода господа на всякий случай допускали существование некой высшей силы, но полагали, что верить в Бога позволительно тёмным мужикам. Мнимый погорелец жил на Малой Басманной с сестрою, которая давно раздражала его уговорами обратиться к церкви и слепым поклонением перед Филаретом. Он не раз с научной и материалистической точки зрения объяснял ей наивность такого рода слепой веры — она не возражала, молча слушала и только крестилась, что особенно раздражало его. Вчера сестра подарила ему специально купленное собрание сочинений московского митрополита. Он пролистал и должен был признать, что с точки зрения красноречия и литературного дара Филарет стоит на большой высоте, хотя стиль его слишком архаичен для современности. Сестра обрадовалась этой похвале и вновь начала петь хвалу мудрости и прозорливости московского святителя.

   — Так я тебя поймаю на слове! — засмеялся невер. — Доставлю тебе очевидный пример того, что твой почтенный митрополит не более как доверчивый старичок, которого любой прохвост проведёт за нос.

   — Ой, не надо! Что ты задумал? — со страхом спросила сестра.

Он смог смягчить её тревогу, но правды не сказал.

Утром этого дня взял у Игнашки одежду, в которой тот чистил лошадей, и провёл пробу. Прозорливец поверил! Ах, как наивны даже самые честные и умные служители церкви. Написать в какой-нибудь журнал, так вся Россия со смеху помрёт!.. Конечно, в журнал он писать не собирался, а решил на следующее утро уже в приличном виде посетить митрополита, благородно вернуть деньги и сказать старцу вразумительное слово от имени прогрессивно мыслящих молодых. Очень приглянулась ему эта идея — слово от имени нового поколения!

В тот день мысль о наивности митрополита Филарета витала и на берегах Невы. Шло последнее перед Рождеством заседание Святейшего Синода. К этому времени все члены Синода не только смогли ознакомиться с мнением московского митрополита, возражениями киевского, ответом на них московского, но и столковались между собою. Взгляды их со времени коронации не переменились, и поддаваться мягкому давлению обер-прокурора они не желали. Само по себе издание Библии на русском языке виделось безусловным благом для распространения и укрепления христианства. Другое основание дружной поддержки московского Филарета состояло в намерении укрепить самостоятельность Церкви и избавиться от унизительного положения казённого учреждения. Слух о явном благоволении императора к Дроздову укреплял на этом пути даже нерешительных архиереев.

«Почему он не обратился напрямую к государю? — размышлял митрополит Григорий. — Как мог он, прекрасно знающий бюрократические лабиринты, двинуть дело всей жизни таким прямолинейным путём?.. Попроси он государя в Успенском соборе после коронации о чём угодно — и всё было бы решено в минуту! Потом бы прославляли Филарета. Так... но ведь и он это сознавал. Стало быть, не наивность диктовала ему способ действий. Такое великое дело возможно было совершить не путём интриги, но путём общего, всецерковного движения. Слава не нужна Филарету мудрому, ему нужна сильная Церковь».

Однако новый первоприсутствующий никак не мог склонить членов Синода к окончательному одобрению написанного им решения. За три месяца многажды собирались за длинным столом в зале присутствия почтенные архиереи в фиолетовых, коричневых и чёрных рясах, снимали чёрные и белые высокие клобуки, слушали мнения и роняли обдуманные слова. Возражений не было. Сообразив мнения митрополитов московского и киевского с церковными правилами и изданными в разное время постановлениями, церковные иерархи согласились с заключением о важности перевода на русский язык Библии, начиная с книг Нового Завета, но с осторожностию и безо всякой поспешности, а также с мнением о всяческой поддержке церковно-славянского языка как богослужебного. Тем не менее от окончательного решения они уклонялись. Чего опасались архиереи? Помнили, что ветры в Петербурге переменчивы... Сегодня император слушает одного, завтра вдруг да повернётся к другому — а тебе потом отвечать за подпись. Члены Синода откровенно тянули время, не подозревая, что действуют по плану неизвестного им приятеля Сербиновича.

Филарет и не думал, что такой мороз на улице. Настроение после приёма просителей было бодрым, снег за окнами весело искрился, захотелось прокатиться по Москве. Он приказал кучеру отправиться к князю Голицыну дальней дорогой, по набережной, через Варварку, рассчитывая посмотреть, как идёт восстановление палат Романовых, о которых в письме спрашивал государь. Но едва проехали Неглинку, как мороз прохватил крепенько. Ноги онемели. Никодим, тот всегда клал в ноги вторую шубу... Сквозь заиндевевшее стекло показалась Лубянская площадь. Филарет стукнул тростью в оконце.

Кучер остановил лошадей и наклонился. Чуть приоткрыв оконце и сторонясь струи морозного воздуха, владыка приказал шёпотом:

   — К Тимофеевой!

   — Чиво? — не понял кучер.

   — К Клавдии Дмитриевне! — раздражённо крикнул Филарет и захлопнул оконце. Не в гуринский же трактир ехать греться. Опять голос сядет...

Когда шестёрка известных всей Москве лошадей остановилась перед воротами купеческой вдовы Тимофеевой, в доме поднялась радостная суматоха. На стол в столовой стелили нарядную пасхальную скатерть, спешно ставили парадный серебряный самовар, а хозяйка достала из буфета футляр с особенной чашкой, из которой всегда поила высокопреосвященного. Собственно, воспоминание об этой чашке — и горячем чае! — и привело митрополита к Тимофеевой.

Хозяйка встретила почтеннейшего гостя на дворе поясным поклоном и поскорее повела в дом. Топили у вдовы жарко, и Филарет с удовольствием вздохнул полной грудью. В зале выстроились четверо сыновей вдовы, облачённые в тёмно-синие поддёвки, из-под которых виднелись розовые и голубые косоворотки, их жёны, с радостью сменившие кацавейки на нарядные душегреи, отделанные стеклярусом и вышивкой, вальяжные дочери, теребившие бахрому тёмных платков, расписанных цветами, тут же склонили головы тихие племянники и племянницы, в коридорах низко кланялись приказчики, приживалки и ещё какой-то народ.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: