Лабзин коротко засмеялся. Филарет знал его словоохотливость, но особенное напряжение в голосе Александра Фёдоровича удивило. Вдруг догадался: положение его пошатнулось. Его сторонятся.
— Ложи вреда не делали, — продолжал Лабзин, — а тайные общества и без лож есть. Вот у Родиона Кошелева, — повысил он голос, — собираются тайные съезды, и князь туда ездит. Кто их знает, что они там делают.
Проходящий мимо Кошелев лишь улыбнулся любезно. Вечер считался домашним, и потому гости были попросту, без мундиров, в чёрных и синих фраках, и всё же один выделялся скромностью наряда — одетый в потёртый коричневый сюртук князь Сергей Александрович Шихматов, как знал Филарет, подавший прошение о пострижении в монахи.
Подоспевшая хозяйка избавила владыку от Лабзина, и он вступил в разговор с графиней Татьяной Борисовной Потёмкиной, рассчитывая перехватить князя Голицына для совета по важному вопросу. Князь с молодым дипломатом Александром Стурдзой стояли в углу у окна, и Стурдза о чём-то горячо говорил. Странно. Горячность, как и любое открытое проявление чувств, в высшем свете была не принята, а тут собрались сливки петербургской аристократии. Впрочем, Стурдза был редкостью в чинном и теплокровном свете, не тая своего православия и нередко восставая против крайностей голицынского министерства (в этом он расходился со своей горячо любимой сестрой Роксаной).
Неторопливой походкой, вперевалочку вошёл в гостиную митрополит Серафим, сопровождаемый епископом Григорием Постниковым. Одним взглядом окинув залу, митрополит мигом увидел всех, оценил гостей и, раздавая благословение, направился к Филарету. Затеялся необязательный и долгий разговор. Хозяева пригласили к столу, и лишь после ужина, при разъезде Филарет подошёл к князю.
— А, вот и вы!.. Владыко, вы отпустите свою карету, — полуприказным тоном, но с любезной улыбкой сказал Голицын. — Я вас довезу, а дорогой поговорим.
В мягких летних сумерках княжеская карета неслышно катилась по знаменитой торцовой мостовой. Голицын приказал кучеру ехать по Дворцовой набережной, а уже оттуда повернуть на Троицкое подворье. По набережной катили коляски с семейными парами, иные столичные жители совершали моцион и беседовали со знакомыми. Полиции не было видно, ибо государь отсутствовал в столице.
— Озадачил меня сегодня Стурдза, — со вздохом признался князь. — Притиснул в угол и набросился на лабзинский перевод одной книги, Я, признаться, и журнала-то его не читаю, а он на память цитировал. Говорит, там распечатаны ужасные вещи, чуть ли не извращение значения и силы евхаристии. И будто бы виноват я, потому что считаюсь его цензором. Как быть, посоветуйте, владыко святый.
— Верно то, что в изданиях Александра Фёдоровича встречаются мысли, враждебные Православной Церкви?
— Но нельзя же вдруг запретить ему писать! Сочинения его полезны, а погрешности ненамеренны.
— Не буду оспаривать вашего мнения, ваше сиятельство, хотя думаю иначе. Всё же есть выход из этого затруднения.
— Да говорите скорее! — уставился на него князь.
— Полагаю возможным вашему сиятельству с ведома государя объявить формально Лабзину, что у вас недостаёт времени заниматься цензурой его журнала, и чтобы впредь книжки «Сионского вестника» установленным порядком направлялись в духовную цензуру. Согласится он на это — ваше мнение о нём будет оправдано. Нет — злонамеренность его обнаружится во всей наготе своей.
— Гм... — Голицын откинулся на подушку кареты. — Просто и достойно. Благодарю вас. Я и сам предпочитаю обходиться без резких жестов.
— Ваше сиятельство, и у меня к вам вопрос.
— Слушаю, слушаю, — любезно наклонил голову Голицын.
— Вы знаете, что мне поручено от Синода составление катехизиса. Работу сию принял с радостью...
— Кстати, знаете ли, что год назад государь предлагал написать катехизис покойному владыке Михаилу?.. Тот отказался, и я назвал вас. Но понадобилось согласие Серафима... Простите, я перебил вас.
— В книге необходимым станет приведение цитат из Священного Писания. Полагаю приводить их на русском языке, как делал это в своём толковании на Книгу Бытия. Не вызовет ли сие неудовольствия государя?
— Нисколько! — всплеснул руками Голицын. — Вы наш Григорий Богослов и Иоанн Златоуст, кто вам указчик? Работайте смело!
Филарет склонил голову перед чрезмерной лестью. Похвала такая опасна, не к добру. Он предчувствовал, что начатый труд немало принесёт ему скорбей... в коих князь окажется слабой защитой. Пусто так, но делать дело надобно.
Вскоре его опадения относительно Голицына отчасти подтвердились. Спустя месяц после его появления в столице из неё был выслан с жандармами Лабзин (после отступления князя отказавшийся от издания «Сионского вестника»). Повод мог быть сочтён равно и серьёзным и смехотворным. 13 сентября на собрании конференции Академии художеств президент Оленин предложил избрать в почётные члены академии графов Кочубея, Аракчеева и Гурьева. Лабзин подал голос:
— Ваше высокопревосходительство, людей сих я не знаю, и о достоинствах их в сферах художества не слыхал.
— Это знатнейшие лица в государстве, близкие к особе государя императора! — недовольно пояснил очевидное Оленин.
— Ежели те особы выбираются потому, что они близки к особе государя императора, — с почтительным видом мгновенно ответил Лабзин, — то я, как вице-президент академии, предлагаю избрать кучера Илью Байкова, который гораздо ближе к особе государя императора, нежели названные лица.
В конечном счёте Академия художеств пополнения не получила, а Александр Павлович, раздражённый шуточкой с революционным душком, уволил Лабзина от службы и сослал в город Сенгилей Симбирской губернии. Прямой связи с мистическим течением тут не было, но опытные люди поняли, что ветры в Зимнем дворце меняют направление.
Тем не менее московского архиепископа там ждал ласковый приём. Александр Павлович был особенно внимателен к Дроздову, хотя внешне старался это не слишком показывать, дабы не озлоблять его недоброжелателей, ревнивых к царской милости. Известно было, что московские проповеди владыки Филарета доставляются в Зимний дворец с самою малою задержкой и самодержец всероссийский нередко сидит над ними вечерами.
Государь остыл к идее христианской церкви, хотя и не спешил от неё отказываться. Всё более занимал его вопрос о личном спасении его самого, императора и раба Божия. В проповедях Дроздова Александр Павлович находил ответы на многие занимавшие его вопросы.
Правда, личное общение с владыкой Филаретом утомляло. Дроздов никогда не отделывался в беседе пустыми фразами, у него всякое слово имело определённый смысл, но если бы только смысл... Император признавался себе, что не решился бы пойти к Дроздову на исповедь, стать его духовным сыном. И не потому, что опасался непонимания. Этот маленький монах нёс в себе такую силу веры, так просто и твёрдо смотрел на дела житейские и духовные, ясно различая ложное и истинное, что невозможно было не соглашаться с ним, но и трудно было жить по его высокой мерке. Лукавя со всем светом, Александр Павлович не мог лукавить с Филаретом. Мало того что тот сразу понимал всё сказанное и несказанное, но... ему стыдно было говорить не всю правду… и всю правду тем более стыдно.
Коробило государя и то, что в глазах Филарета он угадывал полное понимание своего состояния и переживаний о причастности к убийству родного отца, о тщательно подавляемом сластолюбии, о любви к фразе... Памятливый на обиды, он помнил w тень улыбки на лице Дроздова, когда в голицынской церкви осенью 1812 года объявил, что готов отпустить бороду и жить с мужиками в Сибири ради победы над Наполеоном — а ведь то была не ложь, а действительный порыв сердца... хотя Александр Павлович решительно не представлял себя с бородою.
Мало кто знал, разве что князь Голицын догадывался, какое большое место занимает владыка Филарет в мыслях государя, как доверяет он сорокалетнему архиерею.