Пруссия в ту пору готовилась к новым войнам, Англия и Франция богатели, хотя и по-разному. В Лондоне Вестминстер и Букингемский дворец смогли договориться о разделе власти ради сохранения себя самих в состоянии благополучия и всевозрастающего процветания. А в Париже Лувр по-прежнему видел себя вершиною власти, не сознавая, что таковой уже не является.
Франция действительно богатела: осваивались торговые фактории на Востоке, появлялись новые мануфактуры и фабрики, развивались торговля и банковское дело. Если бы жизнь человеческая зависела лишь от материальных обстоятельств, нормандцам, беарнцам, бургундцам и парижанам предстояло бы безоблачное житье на пути превращения во французскую нацию. Но человек несводим к одному желудку.
И как в ветхозаветные времена позавидовал Каин Авелю, сильно огорчился, восстал на брата своего и убил, так и французские верхи отвернулись от братьев своих меньших, считая их не более чем за полезный и безгласный скот, а низы ожесточились на аристократию и дворянство. И тёмная сила раздувала эту вражду.
Впрочем, на поверхности видно было лишь стремление к благу, даже всеобщему благу, уверения в желании счастья для всех. Зло ведь никогда не выступает под своим именем, старательно прикрываясь благородными намерениями.
Вдруг появилась масса памфлетов, воззваний, обличений, в которых истина переплеталась с клеветою, призывы к облегчению положения крестьян смешивались с требованием равенства вообще, вопреки самой человеческой природе. Звучал христианский лозунг братства, но всё было проникнуто духом вражду и приправлено едкой насмешкою. Громовый хохот стоял над французскими землями: осмеивалась религия, «тупое исполнение пустых обрядов»; осмеивались старые порядки, по которым дворяне процветали за счёт нищих крестьян, живущих в землянках и питающихся просовой кашей; осмеивалась надменная королева Мария-Антуанетта, а там и сам король Людовик XVI. Но общество оказалось так разделено, что верхи — двор и аристократия — если и слышали шквал недовольства, то не сознавали его значения.
Впрочем, иные отлично сознавали. Так на пожаре иной прохожий радуется случаю погреться, а ловкий вор — возможности поживиться. Братья короля прикидывали, как бы спихнуть Людовика с трона, жиреющая буржуазия мечтала о баронских и графских коронах на своих каретах, высшее католическое духовенство — все сплошь развращённые до мозга костей аристократы — готовилось к радикальному преобразованию Церкви... И так, интригуя, богатея и веселясь, Франция шла к кровавой революции.
Между тем в России на Францию продолжали смотреть снизу вверх, желая поучиться у просвещённой Европы премудростям и французской моды, и новейшей французской философии. Парижские просветители с готовностью пользовались денежной помощью, щедро предлагаемой российской императрицей, обменивались с нею прекраснодушными посланиями, которых нравственные рассуждения сильно бывали разбавлены неумеренной лестью повелительнице Северной Пальмиры. На её приглашение прибыть в Петербург не спешили, но наконец Дени Дидро решился. Екатерина Алексеевна предназначала его в наставники внуку.
Дидро ехал в дикую Московию с настороженностью и любопытством, полагая своей миссией просвещение глухой окраины мира, но вскоре понял, что Россия — сама иной мир, для него, естественно, чужой, но интересный. Он вращался в петербургском кругу галломанов, высшей аристократии, имел аудиенции у императрицы, посетил университет... Очень хотелось затеять ему дискуссию с русским духовенством, но те уклонялись.
Однажды на одном из приёмов во дворце Дидро решительно подошёл к митрополиту московскому Платону, которого ему рекомендовали как самого умного из русских архиереев. Проповеди митрополита, переведённые по приказу императрицы на французский язык, привели Дидро в восхищение ещё в Париже.
— А знаете ли, святой отец, — обратился на латинском языке философ к митрополиту, — что Бога нет, как сказал Декарт.
— Да это ещё прежде него сказано, — не замедлив, отвечал митрополит.
— Когда и кем? — спросил озадаченный невер.
— Пророком Давидом, — спокойно отвечал Платон. — Рече безумец в сердце своём: нет Бога. А ты устами произносишь то же.
Поражённый неожиданностью и силою отповеди, Дидро застыл, потом неловко обнял Платона.
В тот самый 1782 год в самарских степях, далёких и от Парижа, и от Петербурга, в имении вдовой помещицы Марии Лукиничны Яковлевой случилась беда. Владелица имения тяжело переживала смерть мужа. Потрясение оказалось столь велико, что и спустя полгода она продолжала сидеть, запершись в своей спальне, отказываясь видеть даже детей. Горе было понятно, но, когда горничная услышала, как госпожа увлечённо разговаривает с кем-то за закрытой дверью, в доме забеспокоились.
Вызвали сестру помещицы, жившую неподалёку. Та на цыпочках подошла к спальне и услышала знакомый голос, который жалобно просил:
— Евдоким, голубчик мой, ты меня никогда не оставишь? Я для тебя всем пренебрегла, даже детьми...
Повредилась в уме — иного заключить было нельзя. Сестра пробовала войти в спальню, но бедная больная то на коленях молила оставить её с мужем, то с яростью бросалась выталкивать.
— Помоште, матушка, — просила старая нянька. — Деток больно жалко. Уж мы все молимся за неё, и детки молятся, а беда не уходит.
— Мы к ней хотели зайти, — рассказала старшая, двенадцатилетняя Аня, — а она закричала, что ненавидит нас, чтобы нас увели, мы ей больше всех мешаем.
— Потерпите ещё немного. Я вызову брата из Петербурга.
Спустя месяц приехал брат, предупреждённый обо всём. Решительно вошёл к больной и велел отворить окна. Та в бешенстве бросилась на него, царапая и кусаясь.
— Лошадей готовьте! — крикнул он.
— Умоляю вас, не разлучайте меня с мужем! — кричала. — Я умру без него!
Закутав в одеяло, он на руках вынес сестру и посадил в коляску, велев кучеру гнать в город «во всю ивановскую». Дорогою так кричала бедная, что прохожие в страхе крестились.
Брат привёз её в свой самарский дом. Шесть недель не отходили от неё он, вторая сестра и приходский священник. Она, казалось, не слушала их, то разговаривала сама с собою, то читала Евангелие, принесённое отцом Никодимом. Вдруг в одну ночь вскочила Мария Лукинична, бросилась к иконам и на коленях стала молиться.
— Позовите поскорее батюшку! — попросила она сестру. — Я хочу причаститься!
С радостью поспешил к ней отец Никодим. После причащения Святых Тайн так же возбуждённо обратилась она к сестре:
— Детей привезите, пожалуйста! — и облегчённо заплакала.
Мир и покой воцарились в доме. Вечером, когда спешно привезённых детей увели спать, Мария Лукинична рассказала брату с сестрой и священнику, что в эту решающую ночь ей во сне привиделся старичок и стал строго выговаривать, какое она делает страшное преступление против Бога и как она могла думать, что муж к ней ходит. «Ежели бы ты знала, с каким ты духом беседовала, то ты бы сама себя ужаснулась! Я тебе его покажу. — И она увидела страшное чудовище. — Вот твой собеседник, для которого ты забыла Бога и первый твой долг — детей!» «Помоги мне, грешной, — взмолилась она, — исходатайствуй прощение моему преступлению. Обещаюсь с сей минуты служить Господу моему, стану нищих, больных, страждущих утешать и им помогать». «Смотри же, — мягче ответствовал старичок, — исполни и тем загладишь своё преступление. Сейчас вставай и зови доброго пастыря, чтобы он тебя приобщил Святых Тайн».
Наутро Мария Лукинична привела детей к брату и сказала им:
— Вот ваш отец и благодетель. Он вам мать возвращает, и вы теперь не сироты.
Жизнь её действительно переменилась решительно. Детей стала воспитывать строго, не баловала. Шубы у Ани не было, ходила зимой, закутанная в платки. На завтрак детям подавали горячее молоко и чёрный хлеб, чаю не знали, в обед — щи, каша, иногда кусок солонины, летом — зелень и молочное.