В дворянском обществе притаилось масонство, не желавшее уходить из России. Глава московских братьев Николай Александрович Головин оставался предметом их благоговейного почтения и повиновения.

Владыка Филарет на вопросы недоумевающих о масонстве отвечал твёрдо и определительно: «Зачем пить из сокрытых и, может быть, нечистых кладезей, когда для нас всегда готовы душеполезные творения отцов церкви?» Сами же масоны не могли ответить на прямой вопрос: «Зачем заходить к Богу с заднего крыльца, когда переднее открыто?» Открытый характер первопрестольной чуждался неуместной в делах веры таинственности, ложи оставались малочисленными.

По докладам благочинных и консистории положение всё же виделось вполне благополучным, но владыка ощущал, как в глубинах созревают течения опасные, как мелеет вера, подобно Москве-реке, как облипает церковный корабль тина формальной обрядности и мирской нечистоты. И то сказать, прямо под боком митрополита творилось втайне непотребное.

Как-то утром владыка вышел до завтрака в гостиную в поисках Герасима или Никандра, никак не шедших на звонок, и увидал бедного деревенского диакона, русоволосого, сильно загорелого, с лицом усталым и опечаленным.

   — Что ты за человек? — спросил Филарет.

Владыка был в потёртом халате, и диакон отвечал без стеснения:

   — Да заблудился, батюшка, никого не найду. А хочу я броситься в ноги преосвященному. Добрые люди надоумили: пойди пораньше, да и попроси.

   — Что за дело у тебя? — мягко спросил Филарет.

   — Беда! Диакон я, имею семью большую, имею кое-какие выгодишки в селе нашем, но теперь хотят определить другого на моё место. А меня угнать аж за пятнадцать вёрст. Версты-то ладно, а как же я со всем хозяйством моим тронусь? Пятеро деток, жена, тёща да сестра вдовая с мальцом... И с чего бы — вины за мною, батюшка, никакой нет.

   — Садись пока, — пригласил владыка. — Кого же ты просил?

   — Да многих... — протянул диакон, смекая, не поможет ли новый знакомец и во сколько это обойдётся, — Правду говоря, батюшка, меня уж обобрали как липку. В канцелярии преосвященного дал писарю двадцать пять рублей, в консистории опять двадцать пять, здешнего прихода диакону семьдесят пять рублей... а дело стоит! Говорят, экзаменовать меня надобно.

   — Это правда, — уже строго сказал Филарет. — Я экзаменатор.

Диакон неловко опустился с дивана к ногам митрополита.

   — Батюшка, пожалей меня! Мне уж тридцать пять годов, что я помню!.. Вот осталось всего двадцать пять рублей у меня, пятнадцать-то я на дорогу отложил, а десять — возьми, батюшка, только сотвори ты мне эту милость!

Филарет глянул в глаза диакона, и так был чист простодушный и опечаленный взгляд, что владыка не мог ему не поверить.

   — Давай мне свои десять рублей, — велел он, — и приходи назавтра к девяти в эту комнату. Дело твоё будет решено.

   — Милостивец! — всплеснул руками диакон. — Да уж я прибавлю...

   — Ступай! — прикрикнул Филарет, и диакон поспешил выйти.

На следующее утро он явился к назначенному часу, и по приказанию владыки его пропустили в комнаты. В гостиной диакона ждал Филарет, облачённый в парадную рясу, с панагией, лентами и орденами, ибо собирался ехать в Страстной монастырь служить.

   — Виноват, святый владыко! — воскликнул диакон и пал в ноги митрополиту. — Я к экзаменатору пришёл!

   — Встань! — приказал Филарет. — Я твой экзаменатор. Не бойся ничего. Я рад, что смог от тебя узнать правду о своей канцелярии. Дело твоё мы покончим быстро.

Он позвонил в колокольчик и приказал Никандру позвать ранее вызванных писарей и здешнего диакона. Едва те переступили порог, владыка подчёркнуто смиренно обратился к ним:

   — Каюсь перед всеми вами, братие, что вчера взял от этого диакона десять рублей. По словам Священного Писания, «аще дадите, воздастся вам четверицею», я вместо десяти даю ему сорок рублей, — и он протянул обомлевшему от изумления диакону несколько ассигнаций. — Ты взял двадцать пять рублей — дай ему сейчас сто, то же и ты сделай, а ты, духовное лицо, вместо семидесяти пяти дай ему триста.

Диакон прижал ворох ассигнаций к груди, губы его тряслись, и видно было, что бедный готов разрыдаться. С непередаваемым словами чувством он смотрел на митрополита, но тот поспешил прервать молчание:

   — Ступай, отец, домой. Оставайся на своём месте. Буде нужда какая — относись прямо ко мне... А с вами, — обратился митрополит к взяточникам, — вечером разберусь.

Один, всегда один, отделённый от массы людской саном и авторитетом, властью и познаниями... Рядом мать (он перевёз её из Коломны и поселил неподалёку от Троицкого подворья), не забывают брат и сестра, другие родственники, всё так — а хотелось прилепиться сердцем к тому очагу, который не то чтобы грел, нет, который нуждался бы в его участии... Но монашеский удел выше семейного и благодатнее уже потому, что не нескольким человекам служит монах, но — многим. Так Филарет жар своего сердца и душевное тепло отдавал своим духовным чадам, не жалея ни сил, ни времени.

Не все шли к нему. Иные робели, иные опасались строгости, а других он и сам не допускал, руководимый внутренним даром предвидения. Как-то через московских барынь, близких к его кружку, владыке стало известно о Николае Сушкове, сосланном по высочайшему повелению на Кавказ за участие в дуэли. После заключения в Тираспольской крепости император велел послать его в Москву для понесения заслуженной епитимии. Между тем молодой человек мучился метаниями от полного неверия до желания веры, а утвердиться ни в чём не мог.

Думая о всех и помогая всем, как легко не подать руку одному, пренебречь одной душой, потерявшейся в сём шатком веке. Филарет передал через Аграфену Ивановну Жадовскую, с малолетства знавшую преступника, чтобы Сушков зашёл к нему как-нибудь вечером на чаек.

   — Мне жаль вас. С вами случилось великое несчастье, — начал разговор митрополит.

   — Да-с. Но предвидеть его было невозможно.

   — Обиду, нанесённую вам, — да, однако же последствия ссоры зависели от вас.

   — Как! Да возможно ли оставить обиду без наказания, остаться навсегда обесчещенным и прослыть за труса? Помилуйте, владыко, я не монах.

   — А я не рыцарь. Ваших рыцарских узаконений не признаю. Понятия о чести и бесчестии — не христианские. Церковь учит прощать обиды, молиться за врагов, воздавать добром за зло.

   — Всё это, владыко, нравственно говоря, прекрасно. — Сушков сдерживался в словах, но чувствовал себя на удивление просто с митрополитом, таким величественным при службе в храме. — В свете это неисполнимо. Свет требует, чтобы всякое посягание на нашу честь, всякая дерзость была обмыта от бесчестия в крови.

   — Какое ужасное, какое бесчеловечное требование! Дикое не только для христианства, но и для язычества... Скажу, не обинуясь, что поединщик в глазах церкви не только убийца, но и самоубийца.

   — Помилуйте!

   — Позвольте. Он убийца, если вышел на ближнего с пистолетом в руке. Он и самоубийца, если добровольно стал против направленной на него пули.

И Сушков впервые увидел с иной точки зрения свой молодеческий поступок, и впервые мелькнуло раскаяние — не в грехе убийства, он не хотел убивать, а в той нетерпимости, с которою он отнёсся к злым насмешкам несчастного уланского поручика. Он поднял глаза и встретил участливый взгляд митрополита.

   — Лучше перенести мирской лукавый суд и ложный стыд перед неразумными людьми, ослеплёнными ложными мыслями, нежели суд своей совести и стыд перед Христом. Он, Господь Всемогущий, преподал нам, бедным и слабым, пример смирения и самоотвержения.

   — Оно бы лучше... Но я готов покориться обстоятельствам, а не кому-то... Смело сознаюсь, в душе я фаталист. Удары судьбы я готов выдержать стоически. Два месяца в крепости принудили меня к этому.

   — Стало быть, вы магометанин?

   — Почему же? Ведь и христиане верят предопределению. Ведь это одно и то же.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: