— Ты вавилонский, а ведешь себя так, будто сам их сажал. Ишь, благодетель! Сымай торбу и можешь идти.
— Почему, дяденька?
— А потому что обидел человека. Тычет ей мисочку ягод…
— Так ведь там же больная…
— Слепой, что ли? — продолжал, не слушая, Куприян. — Видишь же, что я одну черешню не обрываю. Вон ту, самую лучшую. Им оставляю, им. А он, чудак, сует ей мисочку. Тьфу! — Куприян сплюнул. — Не стану ж я при всех ей объяснять. Говорю — оставьте мисочку, я потом принесу. Научился там, в Вавилоне, выскакивать, где не просят. Уйди отсюда, пока я не остыну. Поди на пруд, посиди, дай отойду. Ва ви ло нянин!..
Я ушел. То тут, то там спускались на веревочках полные сумки. Куприян бегал, как чумовой, от одной к другой, отвязывал, высыпал черешни в ящики, на которых была печатная этикетка с кистью белой черешни. Я сидел на пруду и никак не мог сообразить, за что меня выпроводили из сада. Из воды мне словно бы сияли глаза Пани, и на душе не было никакой горечи, а, напротив, явилось там нечто высокое. Мысли все вертелись вокруг нее, и пришло в голову, что будь я таким красивым, как наш директор Лель Лелькович, я непре. менно влюбился бы в Паню. Тогда я еще не догадывался, что это и была моя первая любовь, которой долгие годы суждено было ждать взаимности.
Через несколько дней, как то под вечер, выкупавшись, я забежал в сад посмотреть, правду ли говорил Куприны. Кое где еще виднелись черешни на деревьях, с которых урожай уже собрали, а одно дерево было словно осыпано бриллиантами. У ствола стояла высокая лестница, а в ветвях кто то шелестел листвою. Я подошел ближе: это Паня обрывала черешни в белую наволочку, привязанную к поясу. На соседнем суку сидел Лель Лелькович в лакированных туфлях на босу ногу и курил. Мы, начинающие курильщики, знали, что он курит «Сальве», которое привозят на станцию Пилипы из Одессы и которое уже из станционного буфета попадает в Зеленые Млыны. Я чуть не вскрикнул и пустился по тропинке вниз, в орешник. Паня на дереве засмеялась, она догадалась, что так может убегать только ученик от своего директора.
Всю ночь через Зеленые Млыны шли и шли поезда, еще никогда, казалось, их не бывало так много. С каждого мог сойти Микола Рак с окованным чемоданом, как он это часто делает. Впрочем, иногда он только оставляет хлеб для Пани (свой кочегарский паек), оставляет его возле одной из будок Раков, а уж родичи, поделив его, приносят ей домой.
Не прошло и недели, как воловьей шкуры на балке не стало. Забрали ее, вероятно, ночью, потому что еще накануне Журба видел ее, ненароком заглянув в овин. За такой шкурой, к тому же еще и не совсем вывяленной, должно быть, приходят вдвоем, одному с ней не управиться. Журба был уверен, что забирает шкуры кто то из Зеленых Млынов, и притом кто то из недальних оседей, ведь маловероятно, чтобы за этим добром возвращались те, кто так аккуратно развешивает его на балке, полагая, что это достаточная плата хозяевам за овин Парнасенок и за умение хранить тайну. После исчезновения последней шкуры Журба наконец понял, что он стал жертвой ужасного парадокса: воры то полагают, что шкуры с балки берет не кто иной, как он, Журба! Теперь эти таинственные пришельцы имеют все основания считать его своим молчаливым сообщником, ведь они так или иначе платят ему, а попросту говоря, делятся с ним, как и наддежит истинным «рыцарям» воровского этикета. Дальнейшая эксплуатация овина не предвещала Журбе ничего хорошего, и он в коцце концов вынужден был обратиться за омощью к товарищу Македонскому. Однажды ночью кто то постучал в боковое оконце, выходившее на заросли терновника.
— Кто там? — спросил Журба, уверенный, что это те самые воры.
— Отоприте. Свои.
— Кто — свои? Я никого не жду. Оставьте меня в покое.
С кровати вскочила Мальва, отстранила Федора от окна.
— Ступайте отсюда! — сказала она. — Мы вас не трогаем. Чего вам от нас надо?
Те выбрались из чащи, перешли к другому окну, постучали настойчивее. Когда Журба снова подошел, к стеклу были прижаты пальцы, а над ними — расплющенный нос. Журба внимательно разглядывал лицо.
— Македонский?! — изумился он. Человек за окном приложил палец к губам. Журба отпер ему и впустил в сени.
— Что же вы сразу не сказали? Заходите, пожалуйста!
— Тише. Они могут сейчас прийти.
— Могут. Как раз их время.
Македонский показал на троих, сопровождавших его.
— Вынесите им воды и спите с богом…
— Сейчас. — Журба сбегал и вынес кружку.
— Ведерко бы, — попросил Македонский. — Поужинали селедочкой и теперь умираем от жажды.
Федор вынес ведерко.
— Между прочим, ведерко следовало бы оставлять на ночь у колодца. Для воров, — Македонский улыбнулся, беря ведерко с остатками теплой воды. Воду он выплеснул на траву, а ведерко подал милиционеру. — Принеси, Свитлишин, свеженькой.
— А где тут колодец? — спросил Свитлишин у Журбы.
— Вон там, на лугу, родничок маленький. Не очень взбаламучивайте. — И, обращаясь к Македонскому Подводу они оставляют в глинищах… Может, мне одеться?
— Нет, нет, зачем же? Идите, отдыхайте, извинитесь за нас перед супругой. Женщине тут страшновато.
Журба улыбнулся.
— Вы ее знаете.
— А кто такая?
— Мальва Кожушная из Вавилона…
— Вот как! Ты представляешь, Степа, какая женщина живет в этой хате?
— Самая обыкновенная, — сказал Журба.
— Вот, Степа, что делает с людьми любовь… А ты говорил, что любовь — выдумка поэтов.
— Разве я? Это Свитлишин говорит.
— Чтоб он там лягушат не набрал, — сказал Журба. До определенного момента он тоже был убежден, что любви нет.
— Свитлишин, осторожно, там лягушата…
— Ничего, они холодные, — проговорил Свитлишин уже возле родничка. Потом слышно было, как он лег на живот и зачерпнул воды.
— Идите. Дверь можете не запирать. Стража надежная. Да извинитесь перед Мальвой. Света не зажигайте. Спите. Ночь как ночь…
Журба потом слышал, как они по очереди пили воду, позвякивая кружкой в ведре. Кто то выплеснул лягушонка, может быть, Македонский, и сам пошел к роднику. Потом во дворе и в Зеленых Млынах все стихло — ни звука, одни лишь ночные поезда глубоко и устало распахивали ночную тишь то в один конец, то в другой и затихали где то на самом краю ночи. Ни Мальва, ни Журба до рассвета не спали, ждали, что вот вот те, кого ждет Македонский, проведут свою последнюю жертву по двору в овин.
— Он с маузером? — спросила Мальва. — С маузером.
— А сколько их?
— Четверо.
— А тех сколько бывает?
— Вроде столько же. Вола или корову лучше всего делить на четверых, пятый уже лишний. Хотели, аспиды, меня в сообщники взять. Представляешь?
Мальва улыбнулась.
— А может, они имели в виду меня?
— Ты что, Мальва?
— Я совершенно серьезно. Настоящим ворам необходимо иметь в сообщниках женщину. Тогда никакой Македонский их не поймает. Женщину они посылают на разведку днем, а сами выходят на дело ночью.
— Откуда ты это знаешь?
— Я когда то встречалась с крупным конокрадом.! Недолго, правда. Одно лето. Он мне и рассказывал об этих тонкостях.
— И ты ходила… на разведку?
— Нет. Я смеялась. Это было на Абиссинских буграх. В Вавилоне. Как раз умирал Андриан… Он гнал меня от себя, верно, не хотел заразить чахоткой, вот я и ходила на Абиссинские бугры…
— А что с конокрадом?
— В последний раз я видела его три года назад, весной, скрывался в коммуне от Македонского. Как раз в ту ночь приехал Соснин, и мы вместе прогнали того (с мансарды. Он залезал туда по веревке и спал там. А потом исчез. Нет его и по сей день. Как в воду канул. Брат у него в Вавилоне. Председателем сельсовета — Лукьян Соколюк.
— Так это ты про Данька?
— А вы что, знали его?
— В одной роте служили, у генерала Брусилова. Я первого призыва, а он, вроде, третьего. Да, третьего. Свежее пополнение, перед контрнаступлением. У меня
уже тогда был «георгин», за Бельцы. Убило офицера,
и я поднял роту.