— А ты кто ему будешь? Не из Донтопа часом?

— Нет, я не из Донтопа… Из других краев…

— А кто, кто? — настаивал Вазоев.

— Теперь уже никто… ежели… Это, брат, целая история. — «И притом вавилонская, — подумал он про себя. — Об том, товарищ Вазоев, в двух словах не расскажешь». Как то уютно было ему с этим Вазоевым, а может, стало спокойней на душе, что есть где то на свете подлинный Иван Голота, из Татарбунар, татарбунарско го корня (о Татарбунарах Лукьян давно уже слыхал!), а Данько живет где то тут, под собственным своим именем, как Данько Соколюк, искупает тайком грехи прошлого, очищается, обновляется и, быть может, сейчас стоит где нибудь «на кострах», играет со смертью. Ведь все вот эти пришли сюда не из под палки, а по своей воле, пришли строить социализм на этой «Кочегарке».

— Ну почему же «никто»? — успокоил его Вазоев. — «Кочегарка» как Вавилон (Лукьян невольно вздрогнул при этих его словах), здесь все меняется, организуется, сплавляется, одни уходят, другие приходят, а кто то отсеивается навсегда. Изотова нашего видел?

— Видел директора вашего…

— Был у него?

— Обедал с ним…

— Ого! Человек замечательный, был другом Серго М Все может, «Кочегарка» держится на Изотовых. На нас… На таких, как Цехмистров. Он когда то батрачил в Волновахе. Мытарился у нэпманов. А нынче — гроза «Кочегарки». За Ивана самому директору выдал… Пласт нюхом чует. Все тайны ему открыты под землей. Это, чтоб вы знали, талант, призвание. Вот и Иван был

Речь идет о С. Орджоникидзе. такой же. Отсюда и обида. — Он остановился. — А может, Люба, и правда, еще здесь?..

…Пришли в поселок. В сумерках он производил впечатление игрушечного городка с одной улочкой и бесчисленным количеством дорожек переулков, ведущих к удивительным, словно не людьми, а какими то чудо птицами сооруженным жилищам. Сюда прилетали и улетали с давних давних пор; кто то, верно, и умирал здесь, но здесь и рождались — философы, поэты и те же Изотовы. Быть может, самые бескорыстные из людей. Потому что, если подумать, величие духа измеряется не размером жилищ, а временем и силой строя. И не во дворцах ли чаще всего плодилась низость, некогда разбитая извечными обитателями этих жилищ… «Вазоев, а Вазоев, давно тут люди живут?» — «Тут? — Вазоев посмотрел на поселок, словно увидал его впервые — Лет сто, должно быть. Закрывали уже при мне и не раз. А он снова оживает. Тут вода, белые осокори, речонка вот там внизу… А зимы прямо как в сказке. Занесет — весь поселок белый, будто и нет его, только дымки, словно свечки…»

— Здорово, Вазоев! — Это Цыганка с полным ведерком идет от колонки. Та самая… «Родственница»…

— А, Лейла. Здравствуй, здравствуй!

Она уже переоделась, отмылась, шла босиком, в широкой цветастой юбке, в белой открытой кофточке в горошек, на шее — ниткикрасных бус.

— Кого это ты к нам привел? — Разумеется, она узнала Лукьяна.

— Свояка к Ивану Голоте… Не знаешь, Люба еще здесь?

— А что ей тут делать без Ивана? — Лейла усмехнулась. — Мы уже видались, а, свояк?

— Видались… — виновато подтвердил Лукьян.

— Совсем выехала? — снова спросил о Любе Вазоев.

— Совсем… — Она поставила ведерко. — Бери, неси, увидишь. — Так запросто она обращалась со знаменитым Вазоевым. — Я теперь в их дворце. Красота. Одна. Могу взять в примаки. Ха ха ха!

Ночью Лукьяна провожали на поезд. Теперь оии знали всю историю двух братьев из Вавилона. Вазоев посоветовал ему никогда больше не искать Данька. Сам найдется… На Донтопе, в Кузбассе или еще где нибудь. Шахтер хоть трудится под землей, а душою всегда здесь, на людях… Не будь у Данька тут привязанностей, чего то для него дорогого, не написал бы он то письмо… А Лейла сказала, что могла бы влюбиться в такого, как Данько, встреть она его здесь, на «Кочегарке». Сказано это было наверняка в пику Вазоеву… Цыганское коварство. На перроне стоял директор «Кочегарки», тоже кого-то провожал. Лукьян узнал его по тельманке. А «Кочегарка» полыхала огнями, дымила, трудилась, не знала передышки ни днем, ни ночью. Лукьян стоял у окна просветленный, душа была исполнена чего то прекрасного, вечного…

Глава ЧЕТВЕРТАЯ

По примеру больших городов, перенявших эту моду у Европы, в Глинске открыли похоронное бюро, чем нанесли чувствительный удар сельским гробовщикам, а в особенности вавилонскому, вовсе не приспособленному к существованию в условиях конкуренции. Экономный Ткачук сразу сообразил, что Вавилону выгоднее пользоваться услугами похоронного бюро, чем содержать Фабиана, да еще при этом заботиться о досках, гвоздях и черном сатине для обивки гробов, поскольку вавилоняне теперь на вечный покой предпочитали укладываться не на голые доски и настойчиво требовали обивки.

Похоронное бюро возглавил австриец Шварц. Такому высокому его назначению могла способствовать ликвидация Австрии как самостоятельного государства после аншлюса. В Глинске Шварца расценивали как жертву фашизма, хотя сам он вел себя совершенно спокойно, скорей всего успев за прожитые здесь годы охладеть к родине. Как выяснилось, до первой мировой войны он вместе с отцом держал похоронное бюро в Зальцбурге и теперь мог вести в Глинске это новое дело на европейском уровне. Шварц наладил серийное изготовление гробов, жестяных венков и даже надгробий из красного, как жар, бугского гранита, собрал оркестр из тринадцати музыкантов, в котором и сам играл на трубе (как делал это еще в Зальцбурге), оборудовал полуторатонку под катафалк и не только возил на ней покойников, но и сам носился по району, заключая контракты на услуги своего бюро. Его деревянная нога не умещалась в кабине, и в пути он ее отстегивал, а когда прибывал на место, снова прилаживал, полагая, должно быть, что может достойно представлять свое заведение только так, не прибегая к костылям, дабы не бросать тень на возможности бюро.

Варивону Ткачуку Фабиан осточертел постоянными жалобами на недостаток досок и других материалов, каких требовал всякий раз сверх нормы, и председатель охотно подписал контракт со Шварцем, лишив Фабиана разом и почета, и заработка. Складной метр гробовщика, которым тот обмерял не одну угасшую жизнь, очутился на столе председателя в качестве укора за контракт со Шварцем. «Вот единственное, что я вам советовал бы сберечь для истории…»— сказал Фабиан и, выйдя в Вавилон, почувствовал себя там почти лишним человеком. У него осталась только одна обязанность: он вел доску «Красное и черное», куда заносил передовиков и лодырей. Среди последних вроде бы теперь очутился и он сам.

Но уже на третий день безделья у него зародилась идея, которую, однако, надлежало проверить. Он разбудил козлика, спавшего под верстаком, и сказал ему таким тоном, как будто совершил только что и впрямь гениальное открытие: «Радуйся, старина, мы снова на коне великого чудака Дон Кихота Ламанчского!» Козел при этом зевнул, он то хорошо знал своего хозяина и уже не поддавался на радостные клики его души. Сколько раз, идя к кому нибудь обедать в прекрасном настроении, они получали там дулю и возвращались домой голодными. Однако сегодня в хате происходило что-то серьезное, достойное и его внимания, и он проснулся, стряхнув сон, как это делают стареющие козлы, поощренные к продолжению жизни. Вообще внешность таких козлов обманчива, их омертвение бывает и притворно, они умеют оживать, когда какая нибудь идея вдруг овладеет ими.

Фабиан же вооружился святцами, оставленными в верстаке еще Панкратом, предыдущим вавилонским гробовщиком, перелистал их, нашел там нечто такое, что вновь обрадовало его, а дальше все происходило уже в том отличном ритме и настроении, какие свойственны были философу в минуты великих открытий. Он достал из сундука черный суконный костюм, приобретенный у глинских мастеров еще при нэпе (теперь он надевал его только на первомайские демонстрации), на голову надел панскую шляпу, подаренную ему Чапличами за гроб для отца (это, собственно, и было все, что уцелело от их разоренного дворянства), обулся в парусинки зеленого цвета и так, расфрантившись (солидности ему придавали золотые очки), спустился в сопровождении козла в нижний Вавилон.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: