Тишину всколыхнул дальний колокол — это глинские церкви, и доныне враждующие, поздравляли одна другую с воскресным днем. Данько никакой не верующий, но звучащая медь всегда трогала его душу. Фабиан говорит, что благовест слышат даже мертвые.

Лошади сходились на ярмарочной площади, задорные, верно, пришли сюда еще на рассвете, в ту пору, в какую за много много лет привыкли появляться на ярмарке. Ведь именно здесь они испытывали когда то подлинное счастье: здесь самые злые и сварливые хозяева словно бы перерождались, вешали им на грудь мешки с овсом, ставили их к душистому сену, которым устланы возы, в жару поили покупной водой, которая подскакивала в цене до десяти копеек за ведерко, а в крещенские морозы накрывали домоткаными ковриками — рябчаками, а то и тулупами. Дома лошади не имели и сотой доли того, что им выпадало здесь. Сейчас они не враждовали, не дрались, не ржали, как бывало, не пересмеивались, а, столпившись, в полной тишине ждали людей. Мартын не отходил от Данька, должно быть, полагая, что имеет в его лице хоть какую-то опору. Возраст изуродовал коня, а лучи окровавленного месяца придавали ему причудливые очертания. Данько дал коню лизнуть свою пустую ладонь. Мартын нехотя коснулся ее запекшимися губами и громко заржал. Но никакого отклика на его призыв не было… Прощай, Мартын…

Пахло паленым и едой, давнишними ужинами, памятными Даньку еще с вавилонского детства, откуда он словно бы всю жизнь спускался верхом на Мартыне сюда, под этот покосившийся тын… Тогда люди подняли его, вернули к жизни…

Где ж они теперь, люди? Нет их. Только Мартын да еще Мальва в Рузином окне, живая, реальная, вавилонская Мальва… Она бы еще, быть может, могла выхватить его из лап смерти. Выйти и выкупить, вымолить, вырвать из этой обреченной колонны. Не захотела или не узнала?..

Всех, кто уже не мог после страшной ночи подняться и идти дальше с этой площади, убивали. Вот и к нему подошел конвоир, весь в железе, как робот, подождал минутку, словно взвешивал силы Данька, а потом покачал головой и выстрелил Даньку в сердце. А мать до самой смерти боялась, что когда-нибудь мужики засекут Данька кнутами на этой площади. «Ма ма а! П»— крикнул он, а робот пошел расстреливать других… Только когда зацветут васильки, в хлебах станут ржать лошади. По нем, по Даньку Соколюку…

Если у тебя был муж, или сын, или отец, или просто друг, который был им, несмотря ни на что, а потом его не стало или он оказался в беде и у тебя есть малейшая возможность вернуть его, помочь ему, то, если ты настоящая женщина, жена, мать, сестра или просто возлюбленная, ты непременно должна напомнить о себе при любых обстоятельствах. Так поступила и Прися. Услыхав от кого то, что в Умани, в старых каменолом нях, лагерь пленных, она, ни минуты не колеблясь, напекла пирогов с горохом, сняла с чердака несколько кусков сала с прожилками, хату с детьми оставила на Зингершу (мать Мальвы) и, сговорив для компании Даринку, отправилась с нею через степи и села в Умань. Прися — за Явтушком, почти не сомневаясь, что он не мог не попасть в плен (никто не знает так своего мужа, как жена), а Даринка — за Лукьяном, без всякой уверенности, что он там, а просто для очистки совести. Чем ближе к Умани, тем больше женщин попадалось им по дороге, постепенно Прися оказалась во главе целой гурьбы путниц: были там и из Глинска и из Деменска, отовсюду: таврийки и подолянки, женщины в летах и девушки на выданье — стыдливые, влюбленные, они шли выручать женихов, с которыми сошлись на этой войне; короткие, но незабываемые фронтовые знакомства погнали их в Умань, быть может, даже втайне от родителей.

Пропускали их в лагерь раз в день, в утренние часы, потом выталкивали прочь, травили собаками, а когда и это не помогало, охрана открывала по ним огонь. Нескольких из них убили — их похоронили вместе с умершими пленными, которых ежедневно вывозили из каменоломен на пароконных бестарках. Ничто не могло отвадить женщин — с семи и до девяти утра они толпились над каменоломнями, кричали, называли свои имена и имена мужей: «Это я, Прися! Ты слышишь меня, Явтуша?» Из ямы кто то откликался: «Слышу, забирай!» Некоторые узнавали своих жен, пробивались к охране, показывали на толпу женщин: «Вон она, вон там!» Но кому показывать, кого убеждать? Ответ один: «Цуркж!» Только на третий день женщины умолили коменданта лагеря, майора Принца, вывести пленных строем, чтобы каждая могла узнать своего. Все три утра Явтушок кричал из ямы: «Я тут! Я тут!»— а когда вывели их колонной по четыре, Явтушка среди них не оказалось, кричал, наверно, кто то другой. Явтушок мог и умереть здесь, в яме, а мог и просто попасть не в этот лагерь. Но когда их вели, кто то все же окликнул ее: «Прися!» Высокий, изможденный, в пилотке, з туфлях на босу ногу и выцветшей, просоленной потом гимнастерке. Это был Ксан Ксаныч, Прися узнала его по усам, черным, как смола, а он, должно быть, уже здесь отрастил и бороду, поседевшую в яме.

— Это мой, — сказала Прися коменданту, сидевшему па принесенном сюда, на плац, стуле в окружении подчиненных. Майор Принц снял черные очки, внимательно осмотрел пленного, приказал показать рукава гимнастерки (если комиссар, то там должен быть след от звездочки), убедился, что звездочки не было, и велел выдать пропуск на Явтуха Голого (так его назвала Прися). Ксан Ксаныч, еще не веря судьбе, взял пропуск, обнял Присю и поцеловал ее. Прися заплакала и повела его прочь. Даринка все ждала, что появится Лукьян или кто-нибудь из вавилонских, а пленные все шли, по четыре в ряд, несчастные, изможденные, кто посильней, поддерживали слабых и все молили ее глазами — забери, пригрей, ты же видишь, что твоего здесь нету. Какой то смуглый татарин даже остановился напротив нее — еще совсем юноша, с пушком вместо усов, глаза, как две молнии, насквозь пронзали Даринку.

— Вот он, вот! Лукьян Соколюк! — Дарннка кинулась к нему, но Принц засмеялся, расхохотались и его подчиненные. Майор, показав на Даринку, спросил татарина:

— Имя? Как ее звать? Юноша растерялся.

— Даринка я, Даринка… А ты Лукьян… — зашептала Даринка.

— Шомполами ее, шомполами! — приказал майор. Несколько гестаповцев выдернули из винтовок шомпола, схватили Даринку за руки, повалили перед майором, уже готовые отстегать обманщицу.

Майор встал, поднял руку в белой перчатке, а потом, приказав поднять Даринку, спросил через переводчика:

— Дети есть?

— Есть…

Принц распорядился отдать ей юношу. Но пленные уже спрятали его в своей колонне, боясь еще одной экзекуции. — Лукьян! Лукьяша! — кричала Даринка, но напрасно. Колонна двигалась вперед, суровая, молчаливая, Даринка заплакала и бросилась догонять Присю.

Явтушок до конца своих дней будет скрывать, что побывал в плену. «В окружении», «в котле» — пожалуйста, мол, все начало войны прошло в сплошных «котлах», «мешках» и тому подобном, но «плен» — уже самое слово коробило его воинское самолюбие. Л между тем в плен он попал, и с помощью прикладов его поставили в общую колонну, которая тянулась через степь вдоль реки Синюхи. Пригнали их на кирпичный завод, и там они гнили в шалашах до заморозков. Есть такой тихий городок — Панычи, а на окраине его — открытый всем ветрам заводишко. Нет хуже жилья, чем шалаш для сушки кирпичей, — там вечные сквозняки, даже если вокруг ни малейшего ветерочка.

Явтушок и здесь, в плену, нашел себе командира. Это был в прошлом секретарь Глинского райкома партии Максим Сакович Тесля. В шалаше он значился как рядовой Кузьма Христофорович Илькун, но Явтушок сразу узнал его и в Панычах добровольно стал его ординарцем.

В начале октября из соседнего совхоза прибыл комендант и отобрал себе шоферов. Тесля и его ординарец назвались шоферами, и капитан Вайс потом имел возможность убедиться в этом. Они выкрали его собственную машину («оппель капитан») и в одну ночь очутились за двести километров от Вайса. Явтушку очень хотелось поставить эту машину к себе в овин, и, если бы не кончилось горючее, мечта Явтушка могла бы осуществиться. Кроме того, это ведь был и вопрос престижа в глазах Приси: ни один солдат еще не возвращался из плена на собственной машине, которая потом спокойненько могла бы стоять в овине до конца войны. Однако «оппель капитана» пришлось сбросить с берега в Южный Буг. Остаток пути предстояло одолевать пешком, но самое худшее, возможно, ждало их впереди— в списках коменданта Вайса остался адрес Явтуха Голого. Реакция могла быть незамедлительной, и потому беглецы побаивались Вавилона, предполагая, что люди Вайса уже там. С этими опасениями они все же добрались до Вавилона и засели в лозняке, откуда — через Чебрец — Явтушку рукой подать до родимого порога. Хата его на горе, за ним Соколюки, Валахи, Бойчуки, Буги, Кадрели, Чапличи, Стаенные и Стременные. Стаенным и Стременным Явтушок посоветовал сжечь свои хаты, когда был страховым агентом, и теперь у них не хаты, а дворцы. А по эту сторону Чебреца, где укрылись они с Теслей, — верхний Вавилон, и вон там, на самой макушке, живет Фабиан, на котором Явтушок и сосредоточил сейчас все свое внимание. Но вдруг Яв тушок застыл, онемел, а лицо стало белое, как лилия на Чебреце. «Что с вами, Явтуша? Неужели Вайс?» Но Явтушок раздвинул лозу и успокоил: «Нет, нет никакого Вайса. Что это там за проходимец с моею Присей? В моих брюках и моей рубахе? Нет, в моем праздничном меховом жилете. Два хорька пошли на воротник…»


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: