Идет поезд, сыплет искры в ночь, пересекает Зеленые Млыны из конца в конец, вспыхивают окна в клубе, а потом долго еще отдается в висках стук колес. «Это город?» — «Нет, село». — «А почему же тут ходят поезда?»— «Вот морока с этими поездами! — сердится Мальва. — Пусть себе ходят!..»
Ночь такая, что неба не видно, и откуда только берутся такие ночи! Мальва присматривает за вон" тем, самым маленьким, чтоб не отбился. Вот не можем найти школу, а Ритке все обязательно надо знать. У клуба раздаются чьи то команды — не_ по немецки, но резкие, короткие, наверно, военные; невольно останавливаюсь: какой еще народ пришел в Зеленые Млыны, кроме нас? Дети попадали, словно их могли оттуда увидеть. «Вставайте! Уже совсем рядом». Мальва шепчет мне: «Пришли прямо в капкан… И школы нет. Может, ее разрушили?» — «Тогда была…» И вдруг огонек. Блеснул и погас. «Вон она, вон!»
Стоит. И школьная сторожка, и школа. Ветер шуршит в саду опавшей листвой. Входим во двор, в сторожке заскулил щенок, да так тоненько, «дошколенок», а дети сбились в кучку, стоят, ждут, наша нерешительность все это время настораживала, тревожила их, как вдруг кто то из них: «Скрипка!» — «Какая скрипка? Не выдумывай. Это вон листья в саду». — «Скрипка! Вы что, не слышите?» — «Это у него в голове играет…» Но стоило умолкнуть песику в сторожке, как мы все услышали ее: играет. Говорю Мальве: «Лель Лелькович уже здесь. Идите, постучитесь, может ведь и не узнать».
Она пошла к боковому крылечку, постучалась в дверь, да так нервно, можно бы и поспокойнее.
«Кто там?»
«Мне Леля Лельковича…»
«А кто это? Кто?»
«Какая разница?.. Это вы, Ярема?»
«Ну, я… Идите к тем дверям».
«К каким?»
«К парадным. Эта забита…»
Мальва идет к центральному входу. Долго стоит там. Нет ни Яремы, никого. Она стоит там, а я здесь с детьми, все сонные, вот вот попадают от усталости. Слышно, как Ярема ковыляет где то там внутри по длинному коридору, наконец поворачивает ключ в дверях, выходит на крыльцо. Наклоняется так, что становится страшно за Мальву — не узнаёт…
«Забыли меня. Мальва Кожушная».
«О! Какая гостья! А говорили…»
«Я не одна», — перебила его Мальва.
«Ну, ясно, куда же одной в такую ночь. Заходите! Кто там еще?»
Школа! Детей словно подменили, откуда взялись силы— сразу пропали усталость, сон. Бросились бежать — наперегонки. Ярема не успел и разглядеть их, как все уже там, в коридоре. «Побудьте здесь», — сказала им Мальва, а мы пошли за Яремой на ощупь. И как он в этой темноте может так размашисто шагать? Он отворяет дверь в светлую комнату, пропускает Мальву, меня, входит сам. Мальва стала и не может двинуться, молчит, молчу и я, понимая, что с нею происходит, — меня тоже охватило какое то странное чувство: вот он, десятый…
Лель Лелькович стоял на костылях, еще свежих, не затертых, одна нога в хромовом сапоге, а на другой штанина загнута выше колена и заправлена за пояс, из ворота белой, рубашки торчала худая шея, лицо тоже исхудало, заострилось, и только глаза да тихая улыбка напоминали о прежнем Леле Лельковиче.
— Ну, проходите, проходите… — Наиболее стоек, наверно, у человека голос — все тот же ласковый, низкий, с едва уловимым прононсом.
Мальва подошла к нему, они расцеловались, а я все стоял (ученик перед своим бывшим учителем истории), не знал, как себя вести, как поздороваться, пока учитель сам не шагнул ко мне.
— А это кто же?
— Валах, — сказала Мальва. — Вавилонский. Когда то ему достался «чертенок» с каравая…
— А! Мене, текел, фарес… — И он рассмеялся, искренне, по доброму, как смеются только учителя над слабостями своих бывших учеников. Рассмеялся и я, а за мной Мальва, скорей всего от радости, что мы здесь, что мы все-таки дошли сюда, а может быть — чтобы скрыть горе, горечь. Только Ярема стоял торжественный, тихий и явно встревоженный нашим появлением. «Там дети…» — проговорил он.
— Чьи дети? — как то виновато спросил тот.
— Наши дети, Лель Лелькович, вавилонские…
— Где ж они? Зовите их! — приказал он Яреме уже директорским тоном.
Ярема вышел. А на столе — скрипка и смычок, разумеется, принадлежащие Сильвестру. Пока мы шли через главный вход, скрипач, должно быть, выскользнул в ту самую «забитую» дверь, да скорей всего и не один, о чем свидетельствуют разбросанные в беспорядке стулья.
— А Москва стоит… — говорит Лель Лелькович.
— Эти все везут и везут раненых. Там уже снег. А мы тут, южнее… Больно уж долгая осень, такой еще не бывало…
— А что за части теперь здесь?
— Мадьяры. Тех погнали на фронт…
Ярема вернулся один — дети уснули. Лель Лелькович показывает Яреме на карбидку, тот берет светильник со стола, мы все идем за ним в коридор, там на полу дети спят как убитые. Лель Лелькович стоит над ними на костылях, говорит Яреме, чтобы принес в кабинет соломы и какие нибудь покрывальца — в школу ведь пришли, не куда нибудь. Что они а, нас подумают?.. Иду с Яремой к «опне, потом за покрывалышми в сторожку, песик скулит, скулит, через Зеленые Млы ны снова идет поезд, теперь в обратную сторону, на Восток, тяжело движется, одолевает подъем. «С танками», — говорит Ярема из под белого узла…
На рассвете выпал снег, наступает зима, над сторожкой дымит покосившаяся труба. Ярема готовит завтрак — для всех, а за стеной уже постукивает костылями Лель Лелькович, он выходит во двор в белом тулупчике, в шапке, зовет Ярему. Тот бежит в хлев, выводит лошадь, старую белую лошадь, помогает Лелю Лель ковичу взобраться на нее и, взяв костыли, наблюдает, не упадет ли всадник. «Мальва! Мальва!» Мальва подбегает к окну, видит всадника, который как раз выезжает со двора, и провожает его восхищенным взглядом: он поехал пристраивать детей на зиму, а пройдет зима — там видно будет.
Это тот самый Лель Лелькович, который столько лет с одинаковым блеском исполнял и самые быстрые и самые грациозные танцы лемков. Вернувшись, он сказал, что никто не посмел ему отказать, что «уж как-нибудь мы тут сообща поможем и детям и себе». Мальва не могла сдержаться, подошла к нему, заплакала… Мне вспомнилась школьная молотьба, вспомнилось все, что я знал о них, и я подумал, что если бы жизнь слушалась людей, подчинялась им, то эти двое соединились бы в великий союз, и соединились бы уже давно, еще в то незабываемое лето, когда я все здесь сравнивал с нашим бессмертным Вавилоном.
Весь день заложников гнали в Глинск. Замыкали этот поход в смерть полумифические вавилонские бабки, а за ними задыхались в ошейниках овчарки цвета пыли, которую подымала за собой толпа. Иные из бабок не выдерживали, падали на колени, воздевали к небу руки, жилистые и темные, как земля, и тогда всю толпу, стремившуюся поскорей одолеть этот последний путь, выстрел побуждал оглядываться. Чем ближе к Глинску, тем чаще раздавались эти одинокие выстрелы, и толпа постепенно к ним привыкла, передние уже больше не оглядывались, месили горячую пылищу, задыхаясь В ней. В поле ни ветерка. Столб пыли двигался вместе с идущими, вместе с ними и вполз в Глинск. Шли по главной улице, горячие камни мостовой жгли детям ноги, и все, кто шел босиком — и женщины, и дети, — пытались сойти на обочину, но жандармы загоняли их назад, на булыжник, и тогда вся масса прибавила шаг: босые обгоняли обутых. На крыльце бывшего здания райкома висел флаг — издалека это еще напоминало прошлое, но вот повеял ветер с Южного Бу «га, заиграл шелком, и Фабиан увидал на флаге свастику: в здании размещался гебитскомиссариат, обнесенный со всех сторон колючей проволокой. Само здание, однако, не было запущено, его подбелили, а крыльцо выкрасили в серый цвет.
Толпу остановили неподалеку, на ярмарочной площади. Дети попадали на мостовую, вымытую накануне заключенными, матери принялись кормить младенцев.
Из комиссариата вышел Месмер в сопровождении переводчицы, юной, стройной, с тугим узлом волос на голове — на немецкий лад, Месмер что-то сказал переводчице, и ее прокуренный голосок обратился к людям как бы со стороны, отдельно от нее: