— Только не думай, что профессор приехал сюда рыбачить. Это так, за компанию со мной. Пусть человек немного развлечется. А приехал он по большим делам. Старую, замысловичскую систему изучать будет, ту, которую когда-то называли «Золотой жилой». Люди забыли о ней, а он вспомнил. Живан хочет не одно Вдовье, а все болота осушить Только на это надо большой силой идти. Тут в одиночку ничего не сделаешь. Вот какие дела, доченька! Тс-с-с, пусть спит…
Но девушке не терпелось. Она на цыпочках подошла и тихонько приоткрыла дверь Полоска света выхватила из темноты черные полуботинки профессора. Тогда в войну он носил сапоги. Простые, крепкие сапоги.
— Ну и любопытная, — накинулся дед Евсей на Зою. Он торопливо поднялся, прикрыл дверь и снова принялся за сеть, но очень скоро дверь открылась, и Живан босиком вышел из комнаты, чуть заспанный, но, как всегда, бодрый.
— Вчера в лесу ты казалась мне меньше.
Зоя взглянула на него из-под длинных ресниц, улыбнулась стыдливо и подала ему лесные цветы. Разглядывая их, он спросил:
— А помнишь, зоренька, про корень?
Зое было странно видеть профессора босиком, и она почему-то подумала о его давнем прошлом. Видимо, он тоже вырос в такой же хате, как у них с дедом, и в детстве ходил тоже босиком. Теперь он старенький, но, может быть, ему по-прежнему приятно чувствовать прохладную землю. А может, он просто забыл обуться? Так и есть, забыл!
— Ты что, не видишь? — обратился дед Евсей к Зое. — Принеси профессору туфли.
Зое стало неловко, что она сама не догадалась сделать это раньше. Принесла полуботинки, поставила перед Живаном и, зардевшись, наблюдала, как он обувался. Не так, как другие. Шнурки были завязаны наглухо, он не стал их развязывать и обулся без всякого труда по давней партизанской привычке. Затем поставил цветы в горшочек на подоконнике и принялся помогать деду чинить сети Когда все было готово, они собрали снасть и вышли. Зоя проводила их за село. «Помнишь, как мы когда-то ходили?» — спросил Живан, взяв ее за руку. «Что было, того больше не будет», — с беззлобной стариковской ревностью сказал дед Евсей, прибавляя шагу. Они пошли прямиком на Корму-озеро, а Зоя свернула в лес.
Яша, наверно, трусил один, не спал, но встретил Зою с видом настоящего сторожа. Его деланная храбрость смешила девушку, к тому же он окончательно выдал себя, сказав: «Ты знаешь, кто-то поет на болоте…» Зоя расхохоталась Это она по дороге сюда напевала свои песенки. Ничуть не смутившись, Яша занял в курене дедово место, а Зоя устроилась рядом — она не стеснялась своего маленького поклонника. Где-то в уголке распелся сверчок, словно хотел усыпить обитателей куреня. Яшу он одолел быстро, а Зоя не спала, все не могла забыть, как ловко обувается профессор Живан. Она вот ничего не сохранила из партизанских привычек.
Не спалось в эту ночь и Филимону Ивановичу Товкачу. Он ничем не удивил профессора Живана. Была слава, да пропала — времена не те. Все, что так долго Товкач лепил одно к одному, Живан разрушил простым вопросом: «А что даете на трудодень?» Это самый страшный вопрос для многих председателей, и даже для таких изворотливых, как Филимон Товкач.
Живан погостил у Мизинцевых и вскоре уехал в Замысловичи, но Товкач потерял прежний покой. А тут еще Настя ноет, словно кто подговорил ее: «Чувствует мое сердце что-то недоброе, ой, чувствует! Послушай, Филимон, что говорят люди…»
— Ничего не будет, поговорят и притихнут, — с досадой отвечает Филимон. — Про человека с самого рождения говорят. Да где там! До рождения уже ищут ему имя, уже говорят о нем. Товкач был председателем и будет! Товкач, Настенька, для того и родился!
Он засыпал на теплой Настиной руке, а утром вставал опять председателем и легко шел в правление, улыбаясь в черные хитрые усы: «Хе-хе, бывалому человеку не надо объяснять, что такое наговоры. За ними люди стоят. Но бывалый человек знает, как обойти общество и своей цели добиться. Это опыт, это, голубчики, стаж!»
Он входил в свой кабинет с таким же достоинством, как и все последние двадцать лет, но с Калиткой держался уже не так свысока. Раньше, бывало, если что понадобится, кричал из кабинета: «Эй, Каленикович, поди-ка сюда!» А теперь нет. Теперь остановится перед столом Калитки, где всегда лежат счеты, мирно перебросит костяшку с одного конца на другой и не то прикажет, не то попросит: «Выпиши, Каленикович, на такие-то и такие-то нужды…»
А вернется из района, спешит Калениковичу душу излить.
— Ты понимаешь, Каленикович, к кому мне прислушиваться надо? Товкач должен прислушиваться к Бурчаку… Да он же, этот опытник, и не знает, чем земля пахнет! Подумай, где правда? — Надвинет шляпу на глаза и ходит взад-вперед, пол под ним поскрипывает, а Товкач готов провалиться сквозь него, так ему тяжко. — Стыд, какой стыд! Видно, придется в обком писать. Пусть объяснят нашему руководству, что такое закаленные кадры.
Калитка молчит. Поднимет воспаленные глаза, выслушает чужое горе, а в душе смеется: «А что, теперь и Калитка сила? Эге, человече, поздно ты спохватился…» Давал Товкачу хорошей бумаги, а когда тот принимался писать в обком (Товкач только делал вид, что пишет), Калитка украдкой шептал Пороше, который теперь чаще стал приходить за пшеном для цыплят:
— Думаешь, напишет? Да никогда в жизни этого не будет. Вот увидишь, не будет. Не знает, что писать… Вагон того сюда, вагон сего туда, подводу горшков в местечко… Это хорошо! В деньгах большая нужда. Но где же полеводство? Где молочко да сало? На коммерции теперь далеко не уедешь… На государственный кон надо что-то дать. А он хочет обхитрить государство…
Однажды Товкач не вытерпел. С грохотом открыл дверь — даже стекла задребезжали, и увидел, что Калитка облизывает губы, а Пороша прячет глаза.
— О чем речь в рабочее время?
Оба молчали. Товкач зло пошевелил острым усом.
— Перемываете косточки Товкача? Мойте, мойте! У Товкача есть рука в обкоме… — Он подошел к Калитке и ударил себя кулаком в грудь: — Тебе ясно?
Товкач пошел в конюшню, заложил в дрожки буланую Стрелку (раньше конюхи запрягали) и помчался в поле, подальше от неблагодарных людей. Он неторопливо сошел с дрожек, уперся кнутовищем в землю и, как хороший хозяин, стал осматривать молодое гречишное поле, игравшее под солнцем. Случайно остановил взгляд на ромашке. Она с дороги забежала в гречиху и разукрасила ее чистыми белыми цветами.
— Уже уродилась Вот чертово зелье! Где не сеешь, и там уродится! — выругался Товкач.
В это мгновение на цветок упала пчела, повертелась на нем, перекинулась вниз головой и засосала… «А что будет, когда зацветет гречиха? Все замысловичские пчелы будут на ней, — подумал Товкач. — Мед тяжелый, Замысловичам хороший привес будет…»
Он смахнул пчелу с ромашки:
— Кыш! Иди на свой мед, а нашего не трогай!
Но пчела опять упала на цветок, опять засосала.
— Ишь, упрямая! — Он со свистом срезал кустик ромашки кнутом. Белые цветы упали на гречиху, а пчела звонко загудела, полетев к Замысловичам. Это его не удивило, он знал, что пчел в Талаях нет. Редко у кого есть дуплянки, да и те в лесу.
Товкач еще долго стоял в гречихе и с завистью глядел в ту сторону, куда понесла свою драгоценную добычу чудом спасшаяся пчела. Туда же из Вдовьего болота возвращались аисты…
Замысловичи
Въезжали в Замысловичи… Из-под ворот выскочила желтая лохматая собачонка, лошади шарахнулись в сторону, а она отрывисто залаяла и, поджав хвост, кинулась назад. Яша щелкнул ей вслед кнутом, отпустил вожжи: пара мышастых, шедшая до этого неторопливо, побежала легко и быстро.
Внешне Замысловичи мало чем отличались от Талаев. По обтесанным наспех столбам, от которых еще пахло смолой, во все концы тянулись провода. На тихих улицах толпились деревянные, в сруб, хаты. В центре тесно-тесно, видно мало было когда-то в Замысловичах земли, а на околице — привольнее. Хаты здесь наряднее талаевских, с большими окнами, с добротными черепичными крышами, заборы все новые, кое-где покрашенные. Там стройные ели рассыпались по тесным дворам и озабоченно смотрели в затянутое порванным покрывалом небо, а здесь, на околице, на раздольных прилужьях одиноко стояли облупленные бронзовые сосны да старые березы устало покачивали ветвями, словно пришли сюда откуда-то издалека и остановились отдохнуть. Сама жизнь провела в Замысловичах эту линию: по одну сторону — старые, тесные Замысловичи, по другую — светлые, просторные. Старое даже не прихорашивалось. Никто не трогал трухлявой стрехи в зеленых лишаях, не прорубал больших окон, не чинил покосившегося плетня, не ставил нового журавля, хотя старый вон уже как износился. Дескать, хватит… И в этом чувствовалось великое разрушение старого, тихое, спокойное, без скрипа и треска, но неумолимое.