Вернувшись из Несолони, Евгений выпряг коней, засыпал оброку и зашел в контору. Калитка сидел в заячьей шапке-ушанке, веселый, подрумяненный морозцем, вероятно тоже только что вернулся со двора. Евгений взглянул на его сапоги под столом: так и есть, на них еще не растаял снег. Глаза у Калитки сияли — верный признак того, что Кондрат Каленикович торжествует.
— Что случилось? — спросил Евгений, желая разделить радость Калитки.
— Ха-ха, дело! — вскочил Калитка. — Только не вздумай портить мне настроение. Ты знаешь, что колхоз подарил молодым хату. На это есть решение, есть протоколы, все, так сказать, законно. А я эту хату теперь законно вернул в колхоз!
— Как так вернул? — возмутился Евгений.
— Очень просто. Молодые отказываются от хаты в пользу колхоза. Какая радость! Какая радость!
Евгений понял, что случилось. Ведь сегодня должны были подать эшелон для целинников. Только и успел сказать Калитке: «Удивительный вы человек, Каленикович!» — и выбежал из конторы. Калитка не вышел за Евгением; продышав в стекле проталинку, он смотрел, что будет дальше. Калитка видел, как Евгений исчез в конюшне, как поспешно запрягал коней и не выехал, а вылетел на дорогу. Мороз зарисовал проталинку, и больше ничего не стало видно.
Поезд уже тронулся, когда Евгений добрался до станции. Тяжелое это мгновение — слушать, как трогается поезд, который, может быть, навсегда увозит в далекие края близкого тебе человека. И нет никакой силы остановить этот поезд. Смирившийся, почти уничтоженный, ты должен стоять и слушать. Тихо идет поезд, и еще тише бьется сердце. Но вот поезд начинает выстукивать, и сердце тоже стучит, словно хочет вырваться из груди. Видны всякие лица — радостные, печальные и даже заплаканные. Видны руки — тоже всякие: нежные, белые, девичьи — разве для целины такие руки? — мозолистые натруженные, ловкие; жилистые, слабые, уже вон как сработавшиеся; а Зоиных, помеченных мастерской, не видно…
В дверях теплушки стоит распахнувшись щупленькая Степка и машет платочком. Ее глаза кого-то ищут в толпе провожающих. На мгновение они остановились на Евгении. Но не его искала Степка. Она искала своего постылого отца. Все отцы пришли, а он не пришел. И поняла тогда Степка, что у нее нет отца.
Велика Россия, если лететь над нею, еще больше, если ехать по ее землям, а уж если пешком идти, то нет ей ни конца, ни края. К счастью, никому не пришлось идти пешком — никто не отбился, никто не отстал, все приехали в степь. За дорогу Степке полюбились русские села с березками, русский говор на станциях, понятный, чистый, словно от веку свой; русские люди ничем не отличались от тех людей, среди которых она выросла.
И как же она была удивлена, когда на маленькой степной станции их приветствовал молоденький смуглый казах с глазами, словно прорезанными украинской осокой! Голос у него был тонкий, как звук свирели из молодой вербы. Говорил он горячо, мешая русские и казахские слова, и только конец у него получился украинский — должно быть, заучил его и говорил уже не раз: «Привет товарищам с Украины!» Звали казаха тремя именами, но Степка запомнила только одно, первое — Сабит. Он был секретарем здешнего райкома комсомола, а слово «здешний» значило — километров на сто вокруг, если не больше. После выступления Сабит с каждым поздоровался за руку. Особенно долго и искренне жал он маленькую Яшкину руку.
— Что, маленький? — спросила Степка, которая была на целый вершок меньше Яшки. — Не смотрите на это. Маленький, да удаленький.
Сабит не совсем ее понял, и она пояснила:
— Товарищи с Украины не подведут. Ни тут, ни там не подведут, — показала она рукою в ту сторону, где, по ее представлению, должна была находиться родная Украина.
Не успел Сабит принять товарищей с Украины, как прибыл такой же эшелон из Воронежа. Через весь эшелон по одной букве на каждой теплушке написано: «Даешь целину!» Снова заговорил Сабит, и ничуть не с меньшим жаром, чем час назад, и снова здоровался с каждым за руку. Один паренек с Яшку ростом и, должно быть, такой же весельчак, отрекомендовался Сабиту:
— Юрка из Воронежа.
— Хорош, Юрка, хорош, — сказал на это Сабит.
На маленькой станции начиналась весна и тишком-нишком забегала в степь. Кто-то растянул мехи гармони, и сразу стало тесно на перроне. Но даже в этой тесноте хватило места на славный круг. Сабит выбрал себе лучшую из девчат — Василинку. Прошелся по кругу раз-другой, но не злоупотребил оказанной ему честью — попросил танцевать гостей. Тут-то и началось.
— Шире! — выкрикнул Юрка из Воронежа. — На перепляс!
Несколько девчат и парней вырвались из толпы в круг. Девчата пели:
Не удержался Купреев Яша, горячие ноги сами вынесли его в круг, а за ним понеслись в танце славные украинские девчата, быстрым припевом помогая себе на русский лад:
Гармонист играл и «Валенки» и «Чоботы», чтоб и тем и другим не было обидно, хотел переиграть танцующих. В кругу, правда, становилось все свободнее, свободнее, и вот остались только двое: Юрка и Яша. Как только ни ходил Юрка — выгибаясь, и вприсядку, и на одних каблуках, но Яшке до этого не было никакого дела — у него свои талаевские приемы: бросил солдатскую шапку донышком книзу и закружился вокруг нее. Если б не шапка, может, и сдался бы, а так и не думал.
— Вас, ребята, не переиграешь, — не выдержал, наконец, гармонист.
Юрка с Яшей обнялись и пошли из круга. Гармонист заиграл тихую вечернюю песню. Всем она пришлась по настроению. Молодежь бралась за руки и шла в степь, к ближней березовой рощице, чуть ли не единственной в этих бескрайных просторах.
Сжимая чью-то горячую руку, Степка вглядывалась в прозрачную синеву. Должно быть, и орел не знает, где край этой степи. Там сушим болота, из-под воды добываем землю, а тут лежит готовое, веками не тронутое поле. Отарка белых худеньких березок пасется на нем, годами пасется на одном месте и не знает, какие огромные вокруг богатства…
Уже в сумерки, когда возвращались к теплушкам, Степка разыскала Василинку. Та шла унылая, одна.
— Не тужи, Василинка, — обняла ее Степка. — Теперь это наша родная сторона, тут будут рождаться наши дети.
— Ого, в этих колючках еще и детей родить! — вздрогнула Василинка, прижимаясь к Степке. — Мне страшно…
— Держись меня, добрые люди выбили из меня страх еще в детстве.
Мягко, осторожно падала над степью ночь, словно боялась уколоться о сердитый карагач. Заночевали в нетопленных теплушках. Степка долго не могла заснуть. Разве заснешь, когда Василинка всю ночь вздыхает.
В окошко теплушки льется свет со станции и косо падает на спящего Яшку. Вьются светлые кудри на его голове. И светло у Степки на душе.
Первая побудка в степи была такая неожиданная, как весенний дождь, — после него все поднимается. Подошли машины, и замысловичская бригада тронулась в степь. Юрка из Воронежа положил свои вещи около Яшкиных — парни уже успели сдружиться. К вечеру добрались до места, и началась у них суровая степная жизнь.
Чудо в степи: летят аисты. Старожилы говорят, что это редко случается. Не иначе как сбились с пути или занесла их буря. Но вот уже видно всем: клювы красные, как стручки спелого перца, — в них еще вон сколько огня, а белые крылья с черною меткой едва-едва покачиваются. Устали… Да и чего только не видели они на своем пути! И вспененный океан, и безмолвные горы, и, наконец, эта дикая степь… Летят домой, а далеко ли им или близко — никто не знает, кроме них. Хорошо тому беркуту, что спозаранку прочесывает степь. Он может подняться и спросить: куда? В этом небе владычествует он, и никто без его дозволения не смеет вторгаться в его царство.