— Лежи, — сонно сказал Алексей. — Тетка подоит и выгонит.

Маня все же отвела его большую влажную руку от своего плеча, встала, быстро оделась и вышла в кухню. Там было еще темно, но старуха уже копошилась у печи.

— Поднялась? — словно удивившись, спросила она. — Спала бы…

От старухи не укрылись стыд и смятение Мани.

— Свет-то у нас третий день не горит, — поспешно сказала она. — Уж я Леше говорила… Ты посиди здесь, я пойду подою.

Через двойные рамы в небольшое окошко шел слабый свет. Ребенок лежал в люльке, подвешенной к потолку, и тревожился. Маня тихо подошла, откинула положок, посмотрела на девочку. Ту, видно, забыли с вечера умыть: щеки и кулачки были чем-то вымазаны.

Заслонка у печи уже была отнята, заложена топка. Налиты водой чугуны; у печи лоханка с крупной черной нечищеной картошкой, тут же пустые ведра. Все говорило о том, что сидеть некогда, нельзя.

Маня взяла ведра, вышла на улицу, еще безлюдную. Держась поближе к заборам, пошла к колодцу.

Когда вернулась в избу, тетка Анна цедила молоко. Руки у нее рядом с белым пенным молоком казались особенно темными и худыми.

Маня слила воду в большой черный чугун. Каким-то не своим, перехваченным голосом спросила:

— Мыть картошки?

— Намой маленький чугунок, в завтраке поедите. А скотине я уж сама намою.

Проснулась девочка, села в люльке. Тетка Анна, выходя из избы, попросила Маню:

— Погляди, касатка, за девкой. Она у нас бедовая, не упала бы.

Маня, оглянувшись на дверь, за которой Алексей причесывался перед зеркалом, подошла к ребенку. Поглядела — мокрый.

— Это чья тут девочка? — шепотом спросила Маня, потянув ребенка из люльки. — Это чья тут бесстыдница? Кого это медведь-то в лес утащит?

Девочка сразу заплакала.

— Ну, завелась! — вышел из горницы Алексей. — Чуть чего, заревет, слюни распустит. Давай ее сюда.

Он взял у Мани девочку и вынес, чтобы отдать старухе.

«И ее он не любит!» — с каким-то страхом подумала Маня.

Сели завтракать. Тетка положила Алексею и Мане по паре вареных яиц, себе не взяла. Но Алексей ни яиц, ни сала есть не стал, навалился на картошку, которую Маня сварила очищенную, с солью и запекла в печи.

— Сегодня картошка что-то особенная. У тебя, тетка, такой никогда не бывало.

— Где уж мне… Теперь тебе жена молодая варить будет, — сухо отозвалась старуха. Но, чтобы не обиделась Маня, поспешно добавила: — Чищеная, конешно, лучше. Было бы время… Гляди-ка, даже Люська ест!

У тетки Анны были опущенные, изрезанные, как ножом, щеки, маленькие добрые зрачки в припухлых красноватых веках. Когда Алексей, уходя, обнял Маню и поцеловал, в глазах у старухи вместе с удивлением засветилась и радость, задрожали щеки: видно, прежде здесь такие нежности не водились.

Когда Маня, проводив Алексея, вернулась в избу, старуха поспешно отодвинула от себя банку с молоком, накрыла какой-то тряпкой белую пышку.

— Чего ж мало покушала? — излишне ласково спросила она Маню. — Съешь вот сальца. С любовинкой сальце-то, хорошее…

Маня села против старухи, помолчала, потом спросила тихо:

— Чего делать-то будем?

— Ты теперь хозяйка. Что скажешь, то и делать будем. — И, заметив, как дрогнули у Мани губы, поспешно предложила: — А то легла бы, полежала… Работы — ее вовек не переделаешь. Ляжь, миленькая! Я одна управлюсь.

Маня покачала головой. Пряча невольные слезы, прошла в горницу, застелила постель, ей чужую, на которой когда-то, не так давно, спал Алексей со своей Антониной. Фотография ее еще висела над постелью. На Маню невидящими глазами смотрело большеглазое крупное лицо с фигурной челкой на лбу. Фотограф, видно, «постарался», и оттого лицо выглядело и грубее, и старше. «Через жадность свою погибла, — вспомнила Маня, как рассказывали бабы. — Мыслимое ли дело — на открытой машине, на мешках, до самой Москвы… А снег, а холод… На рынке-то, говорила потом, сама не своя стояла. Домой до станции чужие люди, спасибо, довели. В два дня сгорела. Тысячу выручила, а на похороны небось двух не хватило».

Прикрыв дверь в кухню, Маня открыла гардероб. Там висела та самая дошка, которой Лизавета не так давно соблазняла Маню. Стояли две пары бот высоких — резиновые и фетровые, которые, Маня знала, уже теперь были не модные. Лежали почти не ношенные туфли, ботинки на меху, шелковое белье, чулки…

Дверь скрипнула, с опаской заглянула тетка Анна. Маня отпрянула от гардероба, будто ее застали за чемто плохим.

— Я спросить хотела, что больше уважаешь: кулеш или каши покруче? — спросила старуха, сама не менее Мани смутившись.

— Я все ем… — покраснев, сказала Маня.

Они стояли друг против друга и смотрели друг другу прямо в глаза, словно решали, как им жить вместе… И тут Маня окончательно разглядела, как грязна, бедна и загнанна была тетка Анна. Вот тут, в гардеробе, в больших, окованных железом укладках, лежало добро: ситцы, сатины, шелка… А на старухе, на черной ее кофте, не видно было из-за грязи белого гороха. На фартук, о который она вытирала и руки, и посуду, и ребенка, было нехорошо смотреть. И все в тетке Анне было словно укором ей самой, Мане: старуха и легла позже всех, и встала раньше, и спала, наверное, плохо — мешала девочка. С утра уже усталая, сгорбленная, на кривых ревматических ногах, тычется босиком то по двору, то у печи. Осклизаясь по грязному, занавоженному полу сарая, выгоняет телка, тащит его на веревке на выгон.

Потом толчет картошку свинье, крошит кашу гусям и тут же смотрит за ребенком. Да, здесь, в горнице, была, видно, одна жизнь, а за стенкой, в кухне, — другая. Там одна работа, там зло гудят мухи, копошатся цыплята, гусята, заходят петух и куры, и их некогда выгонять.

— Тетенька, — дрогнувшим голосом сказала Маня, — вы меня не бойтесь, я вас не обижу. Ешьте, что захотите, все берите… Вы будете хозяйка, а я вам помогать буду.

Тетка Анна недоверчиво поглядела на Маню своими прижмуренными красноватыми глазами. Маня против покойной хозяйки казалась ей махонькой, как щепотка.

— Это еще как придется, ягодка, — сказала она и почему-то оглянулась. — Навряд меня кто здесь хозяйкой поставит. Леня твой боится, как бы я даром хлеба не съела. Известно, какая от старухи работа: тычешься день-деньской, а работы не видно. И виноватить некого: другие вон в колхозе по тридцать лет отработали, пенсию получают. А я все по людям… В войну осталась одна как перст, испугалась: как прожить? Да вот с тех пор… А за доброе твое слово спасибо. Сама на полдни пойдешь?

День тянулся медленно, хотя Маня и старалась не сидеть без дела: вымыла полы, постирала детское бельишко, сходила в огород. Там в черных бороздах под буйным пожелтелым листом лежали рыжие пузатые огурцы. Помидоры глушили полынь и лебеда, завивала повилика. Маня обобрала огурцы, принесла их в сени.

— Куда их такие? — спросила она тетку Анну.

— Они-то! Может, Лешка соберется в Белов свезет, продаст. — И словно почувствовав в словах Мани немой вопрос, старуха добавила: — Тонька-покойница все поспевала, ничего у нее мимо рук не шло. Да тебе с ней и не равняться: баба была здоровущая! Пока такую кругом обойдешь, калач можно съесть. Не знаю уж, как вы теперь будете… Сам-то Алексей до всего доходить не привык. Люди вон по три костра топки нарубили и свезли, а наш, видно, надеется, совхоз или исполком даст. А ведь какая зима…

— А что, холодно у вас? — вздрогнув, как от предчувствия, спросила Маня.

— Как топить, а то и снег по углам лежит. Особое дело весной: дом-то каменный, у стенки и не садись — так холодом и шибает.

«Будешь за мной как за каменной стеной», — вспомнилось Мане. И она подумала о маленьком домике матери: всегда у них зимой тепло. То ли печь покойный отец так умно сложил, то ли мать была топить мастерица: топки, бывало, принесет на одной здоровой руке, а печь до вечера теплая, и всегда полон чугун горячей воды: хочешь — мойся, хочешь — стирайся.

Заметив, как подавлена Маня, тетка Анна сказала:

— Ничего, миленок, может, и обживешься. Что ж делать? Зато муж у тебя теперь, хозяйство. А еще попрошу: девочку-то не обижай. Славненькая такая девочка, смышлененькая! Пяти месяцев без матери осталась, что я с ней муки приняла!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: