Не дожидаясь ответа, Василий Максимович ушел.
Над степью черный купол неба. Двигался трактор, прожекторами рассекая темень. Мотор не гудел, как гудит он обычно днем, а рокотал, и в темноте эти отчетливо слышимые звуки разлетались далеко окрест. Тянулась и тянулась высвеченная фарами борозда, на стерню, позвякивая, ложились гусеницы, и свежий чернозем искрился, как антрацит.
Василий Максимович положил руки на рычаги и, глядя на стерню, на бугрившиеся блестящие гусеницы, ладонью чувствовал движение машины. «Евдоким, как заноза, сидит в моей душе. Пути-дорожки наши разошлись давно, водораздел между нами пролег еще в тридцатом… И чего ж мы до сей поры не можем примириться и жить по-родственному?..» Замечал Василий Максимович: ночью, на пахоте, одолевают раздумья, встает, воскресает в памяти и что-то совсем близкое, что случилось вчера или сегодня, и что-то далекое, что уже, казалось, давным-давно было забыто. Почему-то вспоминалось большое сербское село Уграновицы. В Уграновицах Василий Максимович побывал в прошлом году — вместе с механизаторами выезжал за границу. Автобус с гостями остановился на заросшей бурьяном улице. Крестьяне, совсем не похожие на кубанских, обступили гостей, по-своему что-то лопотали, радушные, улыбчивые. Когда начали приглашать приезжих к себе в дома, Василий Максимович оказался гостем Новака Йовановича. Невысокий худощавый мужчина лет шестидесяти взял Василия Максимовича под руку и увел в свой двор. И как только гость переступил порог, его сразу же усадили за стол в самом почетном месте, на колени постелили расшитый рушник. «Как и у нас, на Кубани, так и тут, сперва угощение, и рушник кладут, как и у нас, на колени, и люди, как и у нас, радушные», — про себя отметил Василий Максимович.
Говорили на ломаном «сербско-русском» языке, что-то понимая, что-то не понимая. Больше всего догадывались по жестам, улыбкам. Новак представил Василию Максимовичу свою семью. Жена Ядвига, женщина немолодая, чем-то, возможно, своим приветливым лицом, была похожа на Анну. Сын Лазо с черной стежечкой усиков на худощавом загорелом лице поглядывал на Василия Максимовича так, словно все еще никак не мог поверить, что видит в своей хате тракториста с Кубани. Жена Лазо Спомелка, красавица с тонкими черными бровями, подавала на стол. Рядом с Новаком сидел его десятилетний внук Миша, лобастый мальчуган со строгими глазами.
«Семья единоличника, — думал Василий Максимович. — Мы-то и слово „единоличник“ уже позабыли. Приехал сюда, и как бы вернулся в своей жизни, этак лет на сорок назад».
После угощения гостю показали хозяйство. Небольшой двор, слева от хаты лепился коровник, справа — свинарник, по-кубански — сажок, и в нем откармливались два кабана, черной, непривычной для глаза масти. За изгородью выстроились скирденки сена и кукурузных будыльев — корм для скота. В ряд стояли высокие круглые сапетки, доверху набитые початками кукурузы. Все, на что ни смотрел Василий Максимович, было ему и знакомо, и непривычно. И уж никак не мог он пройти мимо трактора. Низкорослый, намного меньше «Беларуси», на резиновых колесах, тракторишка этот, казалось, весело подмигнул кубанскому механизатору: «Ну что, не похож я на те, на гусеничные, что гуляют по кубанским просторам? Да, верно, и рост у меня не тот, да и силенка не та. Но в работе я проворный, старательный, садись-ка за руль и испробуй»…
…На развороте Василий Максимович включил и заднюю фару, и могучая машина, озаренная спереди и сзади, послушно повернула влево и, выровняв гусеницы, снова вошла в борозду. Под лемехами вскипал чернозем, уплывала в темноту взрыхленная земля, и бороны, качаясь и подпрыгивая, расчесывали мягкую пахоту. Василий Максимович выключил задний свет, пахота вмиг слилась с чернотой ночи, и опять в памяти всплыло подворье Новака Йовановича.
«Лазо подвел меня к своему неказистому тракторишку и сказал: „Испробуй-ка мою лошадку“, — думал Василий Максимович, глядя на освещенную борозду. — Я сел за руль и сделал круг по двору. „Ну как?“ — „В общем ничего, сказал я ему, — а только для нас, кубанцев, такая техника не годится, не потянет“. — „А для нас в самый раз“. — „Простор для работы, — говорю ему, — у нас разный, а через то и разная техника“. И я понимаю: увиденная мною жизнюшка не для меня, я перерос ее, приподнялся над нею и глядел на нее, как взрослый глядит на свои детские, нынче ему не нужные игрушки. А как же Евдоким? Неужели единоличное житьишко все еще мерещится ему и точит его душу? Оттого, видать, бедолаге живется нелегко».
8
В середине теплого весеннего дня по степной дороге катилась «Волга», оставляя за собой дымком курившуюся пыль. За рулем сидел Барсуков, мужчина лет тридцати пяти, без картуза, русая чуприна петухом, в глазах строгость. Рядом с ним Беглов, друг детства Барсукова, полнолицый, со светлыми усиками, в легком плаще и в фетровой шляпе.
— Дима, подумать только, как жизнь меняет положение людей, — мечтательно заговорил Барсуков, с улыбкой взглянув на Беглова. — Еще не так давно, о чем нам известно лишь по книгам, по этой степи председатель колхоза ездил верхом на коне или на тачанке с кучером. А теперь? Михаил Барсуков садится за руль, рядом с ним занимает место Дмитрий Васильевич Беглов, архитектор и мой школьный товарищ, и мы с ветерком мчимся по полям…
— Однако шофер-то у тебя имеется, — заметил Беглов. — Без своего Ванюши не обходишься.
— Ванюша мне нужен для особых моих поручений и для того, чтобы смотрел за машиной. Куда-либо поехать по моему заданию, допустим, привезти и увезти гостей — их нынче много. Вчера, к примеру, тебя привез. — Барсуков прибавил машине скорость, посигналил, обгоняя грузовики с ящиками, укрытыми брезентом. — Своих поприветствовал, из птицеводческого комплекса везут яйцо, а потому и едут тихо… Эх, Дима, как же хорошо, что мы можем вот так на машине лететь по степи, видеть и эти грузовики, груженные яйцом, и эти бесконечные зеленя! Сколько раз я думал: сложная штуковина жизнь! Когда мой отец погиб в бою, а мать умерла, я остался сиротой, твой батько, Василий Максимович, — низкий ему поклон! — вернулся с фронта, отыскал меня в приюте, взрастил, воспитал, и теперь твои батько и мать стали для меня родными. Мы, Дима, сверстники, росли в одной семье, вместе ходили в школу. Только институты окончили разные: я — сельскохозяйственный, а ты — архитектурный. Кому что на роду написано. Я, как и полагается, вернулся в станицу, а ты остался в Степновске. Я руковожу колхозом, а ты помогаешь мне — разработал проект для межхозяйственного мясопромышленного комплекса.
— Миша, чего размечтался? — Дмитрий повернул свое доброе, красивое лицо. — И едешь, вижу, не туда. Нам же нужно не в степь, а к холмам.
— Хочу показать тебе мою радость — зеленя, — ответил Барсуков. — Не могу удержаться! Это же самое большое мое счастье. Не зеленя, а чудо!
Агроном по образованию, хлебороб по призванию, знающий и как выращивать пшеницу, и как управлять автомобилем, Михаил Барсуков принадлежал к тем современным молодым людям, образованным и по-настоящему любящим землю, которых на селе становится все больше и больше. Колхоз «Холмы» — для него это предприятие, дающее стране много хлеба, молока, мяса, яиц. Поэтому и полеводческие бригады, и фермы он переименовал в комплексы — зерновые, молочные, птицеводческие, мясопромышленные. В первые два года он так удачно применил агротехнику на черноземной холмогорской земле, что урожай озимой пшеницы повысился вдвое. В прошлом же году с площади в четыре тысячи гектаров было получено зерна по сорок семь центнеров на круг. За такой небывалый в этих местах урожай Барсукову было присвоено звание Героя Социалистического Труда, слава о нем шагнула за станичные околицы и пошла гулять по всему южному краю. Барсуков не скромничал и не скрывал, что ему нравилось быть Героем Социалистического Труда, казалось, он и не смотрел на свою грудь, а всегда каким-то особым косым взглядом видел на ней кусочек червонного металла, и чувство гордости за свое особое положение в станице никогда не покидало его. Давно уже у него не было ни нормированного рабочего дня, ни выходных. Он всегда находился в деле — с раннего утра и до позднего вечера. Летом же, в страдную пору, поле не покидал ни днем ни ночью, спал урывками, где-либо под копной, ел на ходу, и к октябрю так худел и чернел, что и родная жена не могла узнать.