— Ваня, что это за речка такая шумная?
— Каял-Су, приток Кубани. А как красиво шумит!
— Ваня, здесь страшно. Поедем обратно.
— Зачем же нам ехать обратно? — удивился Иван. — И ничего страшного тут нету.
Он осторожно взял ее на руки, как берут больного ребенка, и понес, путаясь ногами в траве. Молча и так же осторожно опустил ее на густую, толстую, как войлок, траву, сам прилег рядом.
— Ваня, да сними с меня эту тяжелую каску, от нее у меня шея болит.
— Ах, да, каска! Я и забыл о ней.
Они рассмеялись и не знали, почему им вдруг стало так весело. Иван поспешил отстегнуть ремешок и снять каску. Повторяя глухим, сдавленным голосом: «Валя, моя любимая»… — он целовал ее, ничего не видя и не слыша. Казалось, что в эти минуты и вода в берегах перестала биться о камни, и темная стена леса покачнулась и отступила от них… Они лежали на примятой, пахнущей разноцветьем траве, встревоженные, пристыженные, и молчали. Да и о чем же говорить, когда и так все уже было сказано. Глаза у них влажные, счастливые. Когда пригляделись к темноте, то заметили, что ночь была не такая уж и темная, что были видны не только лес, а и стоявший в сторонке мотоцикл, и шапки кустов, и густые россыпи звезд на чистом высоком небе.
— Завтра, Валя, мы пойдем в станичный Совет и распишемся.
— Нельзя так сразу.
— Почему нельзя? Все можно…
— Не забывай, Ваня, у меня есть муж.
— Теперь я твой муж, а ты моя жена.
— Как у тебя все просто…
— Ты же любишь меня, Валя? Я же знаю, любишь.
— И ты еще спрашиваешь?
Она вдруг заплакала, а Иван, не зная, что ей сказать и как ее утешить, молчал.
Рядом, в глубоких темных берегах, буруны старались больше прежнего, словно бы радуясь, что их слушают, и шумели они как-то уж очень протяжно и напевно.
5
Распугав сидевших возле плетня кур, Иван прострочил тихую, затененную акацией улочку и свернул во двор своей тетушки Анисьи. Старшая сестра его матери, эта милая, добрая женщина, осталась одна в своей хатенке, стоявшей посреди широкого, по-сиротски заросшего травой двора. Ее муж погиб на фронте, единственная дочь Вера окончила Степновский медицинский институт, там же, в Степновске, вышла замуж и к матери не вернулась. Во всей станице, наверное, одна тетушка Анисья и понимала Ивана, и сочувствовала ему: «И негде вам, разнесчастным, приютиться». И она посоветовала племяннику встречаться с Валентиной у нее в хате, и когда молодые люди приходили, она всякий раз покидала их, говоря, что ее ждут какие-то неотложные дела.
Сегодня она стояла у калитки, прислушивалась. Встретила племянника, сказала:
— Ну, я схожу к соседке. Марфа Игнатьевна что-то приболела, просила зайти.
— А Валя здесь?
— Давно, бедняжка, мается.
— Тетя, мы скоро уедем.
— Уезжайте. Не забудь прикрыть дверь.
Иван вкатил во двор мотоцикл, привалил его к стене и увидел Валентину. Она стояла в дверях, на глазах, на лице следы недавних слез.
— Ваня, и где ты пропадаешь? Я жду, жду…
— Так ведь еще рано. Пусть хоть стемнеет. Ты же сама просила…
— Мне теперь все равно, светло ли, темно ли… Может, тебе уже не хочется ехать? Так ты скажи, не стесняйся…
— Ну зачем же, Валя?
Можешь не ехать, я тебя не прошу. — Она заплакала, всхлипывая и закрывая лицо руками. — Когда это кончится? Живем как преступники. — Она смотрела на Ивана, и губы ее дрожали, хотела улыбнуться и не могла. — Скоро два года с той нашей памятной ноченьки… Андрюшка, горюшко наше, растет… А что изменилось? Ничего…
— Изменится, должно измениться…
— Может, тебя уже и Андрюшка не радует?
— Ну что ты плетешь? Успокойся, Валя… Третьего дня у меня снова был разговор с отцом. Теперь начал не я, а он.
— Ну и что?
— Пока ничего хорошего.
— Значит, не отпускает от себя? Сколько раз я говорила: уедем отсюда, вот так, как стоим, бросим все, возьмем Андрюшку и начнем новую, свою жизнь.
— Так нельзя, Валя…
— Почему нельзя? Отец тебе дороже меня?
— Не в отце дело.
— Тогда в чем же оно… наше дело?
— Нужен развод.
— Ты же знаешь, мне его не дают. Но ведь можно и без развода… Или нельзя, да?
— Я прошу тебя успокоиться и понять…
— Что еще понимать? Надоела мне такая жизнь…
— Не будем ссориться, Валя. Вот стемнеет, и мы поедем к Андрюшке. Тут полчаса езды, домчимся быстро. Я и каску для тебя прихватил.
Искусанные ее губы скривились в болезненной улыбке.
— Опять каска?
— А как же? Без нее никак нельзя.
— И опять будем ехать ночью, как воришки? От людей прячемся, ну, скажи, когда этому придет конец?
— Придет, придет, обязательно… Я верю.
— Ох, что-то надолго растянулось наше ворованное счастье… Тебе-то хорошо, ты один, а каково мне жить с нелюбимым! Я измучилась.
— Валя, пошла бы ты к Дарье Васильевне, рассказала бы ей по-своему, по-бабьи. Дарья Васильевна женщина к чужой беде чуткая, сердечная, может, она что посоветовала бы. Или поговори сама с Барсуковым. Хозяин в станице, он все может…
— О чем я буду говорить? О том, что изменила мужу и что полюбила тебя? Кто станет меня слушать и кто меня поймет? Суд не понял — не поймут ни Дарья Васильевна, ни Барсуков… А у меня, Ваня, уже нету сил. Ну почему ты не хочешь расстаться со своей Холмогорской? Что, мало на земле станиц или хуторов? Можно и в городе жить…
— Ну вот и стемнело, поедем, — не отвечая Валентине, сказал Иван; так же, как тогда, в первую их поездку, сам надел каску на ее повязанную косынкой голову и улыбнулся. — Какая ты красивая!.. Ну, не дуйся… Мы поедем не по главной улице, а свернем в улочку, что ведет к сырзаводу, выскочим за станицу, а там и дорога на Предгорную.
— Поезжай как знаешь.
Выкатив мотоцикл за калитку, Иван помог Валентине поудобнее сесть, и она, натягивая куцую юбчонку на оголенные выше колен ноги, улыбнулась ему виновато, с застаревшей тоской в широко открытых глазах. Иван потуже затянул ремешок каски у себя и у Валентины, завел мотор и, собираясь сесть сам, взглянул на ее округлые, матово темневшие колени и сказал:
— Прикрыть бы, а то на ветру озябнешь.
— Надо было надеть брюки. Но ничего, ехать-то недолго.
Разорвав тишину улочки, они вихрем понеслись мимо хат и плетней, свернули вправо, обогнули молочный завод с широкими, похожими на арку, воротами, и вот уже под колесами жестко затрещал гравий. Ехали не спеша, дорога лежала неровная, тряская, прожектор ощупывал выбоины, темные, как лужицы. Обгоняя их, прогремел самосвал, обдав вонючей пылью. Вскоре и совсем стемнело, и Иван увидел, как в лучи прожектора попался зайчишка: он присел на задние лапки, блестя зелеными глазами, потом вдруг понял, что нужно удирать, подпрыгнул и пропал в темноте. Иван нажал на тормоз так усердно, что Валентина повалилась ему на спину.
— Что случилось?
— Заяц чуть не попал под колесо. — Он слез с мотоцикла, откатил его к кювету. — Не люблю, когда этот зверек перебегает дорогу… Не к добру.
— Да ты и в самом деле суеверен!
— Да что ты! Заяц — это так, к слову. — Он погасил фару и взял Валентину на руки, как брал ее уже не раз. — Остановимся на минутку.
— Не надо, Ваня…
— Чудачка! Почему же? Мы и так живем как бродяги бездомные.
— Не могу, пусти… Мне сейчас не до этого. Давай посидим вот здесь, на бровке кювета.
— Тут же пылища.
— А ты постели свою куртку. Нам надо поговорить… Да не держи ты меня на руках, как маленькую.
Ее раздраженный тон Ивану не нравился, такой невнимательной к нему она никогда еще не была. Он не обиделся, ничего не сказал, молча поставил Валентину на ноги. В кромешной темноте снял свою кожанку, на бугорке расстелил ее подкладкой вверх, и когда Валентина села, поджав к подбородку колени и сцепив их пальцами, он опустился с нею рядом.
— О чем еще говорить? — спросил он, закуривая. — Разговоров и так было предостаточно.
— Мы едем к моим родителям, они ведь ничего не знают и тебя увидят впервые. Как же я им скажу, кто ты? И почему я приехала не с Виктором, а с тобой? — Она закрыла ладонями лицо, помолчала. — Ваня, нам надо как-то условиться, и если врать, то чтобы в лад… Может, так? Ты мой знакомый, ехал в Предгорную по своим делам и подвез меня. Ночевать тебе в Предгорной негде, ни родных, ни знакомых… Как, а?