ПРОЩАЙ, БУКАШКА!

Сколько ни пришлось матросу Ивану Иванову и раньше и потом хлебнуть на войне всякого лиха, никогда не было у него так тяжко на душе, как в тот день, двадцатого сентября сорок первого года. День, который он запомнил на всю жизнь…

Это началось с минуты, когда, стоя на своем посту, в пулеметной башенке бронекатера, он увидел, что его приятель Василь Трында пробежал в командирскую рубку с листком только что полученной шифровки.

Иванов попытался себя успокоить: мало ли радиограмм принимал Василь?

Тот уже бежал обратно. Иванов крикнул:

— Что нового?

Как-то горестно махнув рукой, Василь, обычно словоохотливый, ничего не сказав, нырнул в люк радиорубки.

Недоброе предчувствие овладело Ивановым.

Стараясь избавиться от него, особо старательно следил за небом, матово-серебристым, чуть подернутым пас- мурью, с разбросанными по нему продолговатыми лохматыми облачками, всматривался в берега, меж которых полным ходом шел по течению их бронекатер и следом — второй.

Почти неподвижны облака. Ровные лесистые берега Десны едва, словно лишь на пробу, тронуты сочными красками осени… Все так спокойно с виду. Но того и жди — из-за облачка выскользнет черный силуэт фашистского самолета. Или с берега вдруг простучит пулемет, либо полыхнет вспышка орудийного выстрела. Может быть, немцы уже вышли к Десне…

Катер вдруг свернул в какую-то протоку. Застопорил ход. То же самое проделал и другой.

«Зачем?» — насторожился Иванов.

Открытая резким движением, лязгнула броневая дверь командирской рубки. Из нее, привычно нагнув при выходе голову, шагнул мичман, командир катера. Его лицо было мрачно. За ним, озабоченно говоря ему что-то, вышел капитан-лейтенант Лысенко, командир дивизиона.

Медленно подрабатывая мотором, бронекатер прижался бортом к низкому берегу, поросшему реденьким ивняком. Швартовы[1] не завели. Значит, остановка ненадолго?

Мотор катера смолк, и сразу вокруг стало тихо. Даже было слышно, как несколько раз тенькнула в кустах какая-то пичуга.

— Команде построиться по правому борту!

Живчиком выскочил на палубу Василь; неторопливо поднялся из машинного, привычно легко протиснув в люк широкое тело, Мансур Ерикеев; встали справа и слева от Иванова, как всегда. К ним пристроились кормовой пулеметчик, сигнальщик и единственный подчиненный Ерикеева — второй моторист: экипаж бронекатера не велик.

— Смирно!

Мичман оглядел строй. Все стоят не шелохнувшись, только речной ветерок легонько перебирает ленточки бескозырок. Как положено в строю, недвижны лица. А в глазах каждого тревожный вопрос…

— Товарищ капитан-лейтенант! Экипаж корабля построен. — Мичман, взяв под козырек, встал на правом фланге.

Теперь все взгляды были устремлены на командира дивизиона. Что означает остановка, построение?..

Лысенко — невысокий, плотненький, беловолосый, в туго надвинутой фуражке — стоит словно окаменев, будто и сам тоже в строю. Скорбная складка сверху вниз прорезала лоб меж прихмуренных белесых бровей. Губы стиснуты. Словно не решается начать. Но вот заговорил:

— Мы сражаемся третий месяц. Сражаемся с первого дня. Вы достойно выполняли свой долг всюду. На реке Муховец под Брестом. На Припяти. На Днепре — от Киева до Черкасс. И здесь, на Десне… Вы защищали родные реки, родные берега как только могли. Враг попробовал, что значит попасть под огонь наших катерных пулеметов. Но пока что он сильнее нас…

Лысенко сделал паузу, словно задумавшись, как же ему сказать то, что должен сказать неминуемо.

— Радио из штаба флотилии. — Голос капитан-лейтенанта стал глуховатым, что-то мешало ему говорить. — Получено радио штаба, — овладев собой, повторил он. — Впереди и сзади нас противник вышел на Десну, прорвался за Днепр. Путь нам перерезан всюду. Горючее и боеприпасы на исходе. Действовать кораблями более не можем. Но они не должны стать добычей врага.

Капитан-лейтенант помедлил секунду, как бы преодолевая что-то в себе, сказал решительно:

— Приказ командования: корабли затопить.

«Затопить…» — словно ветром колыхнуло лица.

— Другого выхода нет.

У Иванова дрогнули губы. Затопить бронекатер, родную «букашку», как шутя, ласково называли они свой крохотный корабль. Каждая заклепка на нем знакома…

Затопить…

Невольные слезы застлали глаза. Сморгнул, сжал зубы: матросы не плачут! Старался сосредоточиться на том, что продолжал говорить сейчас капитан-лейтенант:

— Мы возьмем свое оружие, сойдем на берег. Будем сражаться и на суше так, как велит наша флотская честь. Сражаться, пока враг не будет остановлен, пока не будет выброшен прочь с нашей земли!

Лысенко отступил на шаг, глянул на мичмана:

— Слушать распоряжение командира корабля.

Капитан-лейтенант повернулся, спрыгнул с борта, быстро зашагал по высокой луговой траве к другому бронекатеру.

Мичман выступил из строя, поискал глазами:

— Ерикеев! В машинном под мотор заложить тол, вывести шнур за борт!

Иванов почувствовал, как вздрогнул локоть Мансура, касавшийся его локтя, услышал негромкий, хрипловатый, какой-то растерянный ответ:

— Есть…

Скользнув по Иванову взглядом, мичман остановил его на стоявшем рядом Василе:

— Трында! Рацию разбить, кодовые таблицы[2] сжечь!

— Есть!

— Пулеметчикам…

Это касалось уже Иванова.

— Ссыпать в воду патроны, вынуть замки, пулеметы сбросить за борт.

— Есть! — выдохнул Иванов.

— Есть! — отозвался пулеметчик кормовой установки.

— Рулевому — разбить приборы.

— Есть!

— Сигнальщику — сжечь свод сигналов.

— Есть!

…И вот на бронекатере уже никого. Иванов сошел с борта одним из последних. Пришлось повозиться, чтобы снять с тумбы тяжелый крупнокалиберный пулемет. Помог Василь: у себя в радиорубке он управился быстро. Когда спустили пулемет на палубу, Иванов последним прощальным движением погладил прохладную сталь. «Прощай, друг… С тобой немало лент израсходовали по фашистам. Ствол раскалялся так, что дотронься — обожжет. А теперь — холодный…»

Осторожно, хотя беречь было уже нечего, Иванов подвинул увесистый пулемет на край борта, легонько толкнул и отвернулся. Слышал только, как всхлипнула вода.

Сейчас он стоял в луговой высокой траве среди товарищей, одетый, как и они, для похода: бушлат, брюки заправлены в сапоги, на плечевом ремне — карабин, туго надвинута на лоб бескозырка. Карманы тяжелы от патронных обойм.

Как и все, он молчаливо наблюдал за тем, что делает мичман — единственный, еще не покинувший корабль. Вот мичман прошелся вдоль палубы, от носа до кормы. Вернулся к боевой рубке. Поднялся на мостик-приступочку позади нее, где обычно стоял сигнальщик. Посмотрел вверх, на мачту: там, под гафелем[3], колеблемый легким ветерком, реял флаг. По морскому уставу его ежедневно, в строго установленные часы, подымают утром и спускают вечером. Но в боевой обстановке флаг всегда наверху. Поднятый в ночь на двадцать второе июня, он более не опускался ни на час. Сколько суждено оставаться на своих местах боевым корабельным флагам? Еще три месяца? Полгода? Год? Едва ли скоро кончится такая война…

Иванов следил: мичман потянул за фал[4], и флаг заскользил вниз. Спущен…

Неторопливым движением мичман снял флаг с фала, аккуратно сложил несколько раз. Неся его на полусогнутой руке, словно это легкое полотнище налилось тяжестью, ступил с борта на берег. Подошел к капитан-лейтенанту, который уже вернулся, передал флаг ему. Лысенко свернул флаг еще раз и, расстегнув китель, запрятал за тельняшку. Застегнувшись, сказал смотревшим на него матросам:

— Флаг корабля пойдет с нами. Через все, что придется нам испытать. Будем верны ему.

— Будем!.. — сорвалось с губ Иванова.

А может быть, он сказал это лишь про себя — сердцем.

Так сказали, наверное, и Василь, и Мансур, и все, кто рядом…

А мичман снова вспрыгнул на борт — только затем, чтобы взять там футшток[5]. Положив его на траву, он опустился на одно колено, вытащил спички, нагнулся. Из травы тугой молочной струйкой ударил белый дымок — мичман поджег запальный шнур. Дымок побежал низом травы, приближаясь к катеру. Мичман уперся футштоком в серый, со вмятинами от осколков борт. Катер медленно, как бы нехотя, отделился от береговой кромки и, разворачиваемый медлительным течением, двинулся к середине протоки. Белый тугой дымок добежал до воды, нырнул в нее, исчез. Катер развернуло по течению. Теперь он хорошо был виден весь, от носа до кормы. И весь он был теперь уже какой-то незнакомый, не свой, не обычный: над рубкой не смотрит из броневой башенки ребристый пулеметный ствол, нелепым пнем выглядит пустая тумба кормового пулемета, пусто под гафелем. Без флага, без оружия — как мертвый…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: