Пока Кадис ожесточенно искал что-то в бесконечном хаосе мастерской, сидящая на круглой платформе обнаженная женщина невозмутимо ждала распоряжений художника.
— Возьми... — Кадис протянул Мазарин грязную дощечку. — Попробуй написать что-нибудь прямо здесь.
— Что написать?
— Разве я могу тебе указывать. Давать тебе задания я не стану. Это должно исходить от тебя.
Внимательно оглядев натурщицу, Мазарин решила изобразить только ее ноги.
Она покажет Кадису, что может оказаться для него полезной.
Девушка погрузилась в работу, а художник принялся рассматривать ее голые ноги; на точеном белоснежном пальце алела капелька крови. Ступни Мазарин были идеальны, божественны. Никогда прежде он не видел таких изящных ножек. Своей формой они чем-то напоминали крылья. Внезапно в его душе поднялось смутное, почти забытое чувство. Неужели ступням новой ученицы оказалось по силам его пробудить?
2
Порой ее одолевала тоска по старым добрым временам, когда она моталась со своей камерой по всему свету в поисках материала для репортажей. Такова уж была Сара Миллер. И на пороге семидесятилетия она предпочитала сладостный холодок неизвестности, зыбкую тишину тайны славе, интервью и фотографиям в журналах.
Они повстречались в бурном студенческом мае шестьдесят восьмого, среди криков, драк, облаков слезоточивого газа и адреналина. Сара приехала в Париж из Нью-Йорка по заданию редактора политического отдела "Нью-Йорк таймс", намереваясь затеряться среди восставших и сделать первоклассный фоторепортаж о бунте молодых против де Голля.
Едва сойдя с трапа самолета, она оказалась в пропахшей дымом атмосфере идеализма и интеллектуальной свободы, в самом сердце революции булыжников и слов. Среди оружия, которым студенты вели неравный бой с произволом полицейских.
Она приехала снимать демонстрантов и полицейских, а разглядела в дыму и тумане героя революции. Сильного, гордого, опасного; юного бойца, закаленного в своей вере и готового окрасить за нее тротуары кровью врагов. Его слова разили, словно камни, камни убеждали не хуже слов. Над головой юноши занималась заря нового мира.
Тогда-то она и повстречала юного гиганта с растрепанной гривой черных цыганских волос. Он был прекрасен. Словно гордый дикий зверь. В один миг позабыв, зачем она здесь, Сара безо всякого сожаления израсходовала на красавца все оставшиеся в "лейке" кадры. Вокруг летели булыжники, раздавались крики, но она не обращала на них внимания.
Их любовь зародилась в самом сердце битвы, среди наступающих жандармов и ощетинившихся, выкрикивающих оскорбления студентов. Их взгляды случайно пересекались над полем боя, теряли друг друга, искали и снова перекрещивались.
Она щелкала затвором камеры, бежала, наводила фокус, лавировала в толпе... и приближалась к нему. Он кричал, бил, швырял камни, уклонялся от ударов... и двигался ей навстречу. Измученные, грязные, невредимые, возбужденные, они встретились лицом к лицу, чтобы начать новую битву, битву страсти.
Встреча отняла их у революции, отдалила от нее. Невыносимо яркий свет, вспыхнувший для них обоих, ослеплял и сбивал с пути. Камера оказалась лишь предлогом для того, чтобы их души вступили в безмолвный диалог. Они отказались от мечты о счастье для всех в погоне за своим собственным маленьким счастьем.
Он ни словом, ни жестом не воспротивился натиску хрупкой незнакомки с фотоаппаратом. Сартр, contestation, знамена, ножи, голоса, плакаты... "L'imagination prend le pouvoir... Il est interdit d'interdire... Будьте реалистами, требуйте невозможного"... Все терялось и находилось в глубинах репортерской "лейки".
Внезапно камера замолчала, крики, шум борьбы, автомобильные гудки растворились в тишине. Сара и Кадис соединились взглядами, губами, дыханием посреди широкого каменного ложа улицы.
Они соприкоснулись кончиками языков. Вокруг них сгущалась теплая влажная мгла, наполненная вкусами, запахами, обрывками мыслей и фраз. Глубокая... Словно бездонный колодец.
Из немыслимой дали долетали голоса: "Нам нужны перемены... putains, putains... Вы что, заснули?" А они продолжали целоваться и грезить наяву.
— Любовь живет в поцелуе, — прошептал Кадис, не отрываясь от ее губ. — Поцелуй никогда не лжет. Его ни с чем не спутаешь.
— Постой... Что ты скажешь об этом? — улыбнулась она и принялась ласкать его нёбо кончиком языка.
— Что твои уста хранят слишком много тайн.
— Если ты и вправду такой, каким хочешь казаться, что тебе стоит их разгадать?
Сара высунула кончик языка, и Кадис шутливо прикусил его.
— Зверюга.
У Сары получился не просто хороший репортаж; это был репортаж всей ее жизни. Фотографии напечатали, оценили, осыпали наградами, но журналистке не было до них никакого дела. Она без сожаления сменила гордое прекрасное одиночество на трудную, но счастливую жизнь вдвоем.
Сара, со своим университетским французским и начатками испанского, почерпнутыми в далеком детстве у няньки-мексиканки, поселилась с Кадисом в Латинском квартале, в тесной берлоге нищего художника. Впрочем, их любовь не нуждалась в словах. В те времена художнику было проще пойти на компромисс с творчеством, чем со своим чувством. Они сплетались телами под блюз и песни Сержа Гейнсбура. Сохли от любви, худели от ласк, питаясь одними поцелуями. Сара устроила в ванной фотолабораторию и проявила в ней лучшие снимки в своей жизни. И отправила их по почте, поскольку ни за что не хотела расставаться со славой и поэзией легендарного богемного квартала, где боролись и грезили; где воздух был пропитан головокружительными идеями; не хотела покидать ни на минуту этот новый Вавилон, в который слетались молодые безумцы со всего света, чтобы воплотить в жизнь свои самые дерзкие мечты.
Незаметно для самих себя они превратились в единый организм. Она, кудесница камеры, разъезжала по всему миру в поисках сенсационных кадров, чтобы продать их по баснословной цене солидным журналам. Он, гениальный насмешник и мистификатор, прослыл в художественных кругах основоположником нового экспрессионизма, дивным самородком, который вот- вот совершит революцию в современной живописи. Сара поняла это одной из первых и с тех пор старалась запечатлеть каждую его работу, тайком фотографируя их прямо в мастерской; еще не признанные шедевры занимали достойное место на посвященных культуре страницах "Нью-Йорк таймc".
Так к нему пришла слава.
Первое время Кадису жестоко доставалось от ретроградов и критиков, зато молодежь, не сговариваясь, объявила его иконой нового искусства и сексуальной революции.
Творчество Кадиса было дуалистическим. Картезианство в чистом виде. Душа и тело, добро и зло, разум и инстинкт, дух и плоть. Лицо и крест. Святость и бесстыдство. Грех и благодать как оборотные стороны друг друга. Один именитый критик начал статью с похвалы в адрес уникального видения Кадиса, а закончил тем, что окрестил его концепцию "Дерзновенным Дуализмом".
Сильные мира сего отдавали должное художнику, создавшему живописную панораму человеческой души. Всем нравилась его бесшабашность и агрессивность; его творческая свобода; его темная ярость. Его замкнутость. В сердцевину собственной души, туда, где рождались его полотна, Кадис не пускал никого, даже собственную жену.
Сару терзала тревога. Ее муж был признанным гением, он купался в лучах славы, о нем писали восторженные статьи, в его честь устраивали пышные приемы, его работы выставлялись в берлинской "Хамбургер-Банхоф", лондонской "Тейт", нью-йоркской галерее Гуггенхайма, а между тем последние картины Кадиса были проникнуты беспросветной тоской.
Ни критика, ни публика этого пока не замечали, но источник вдохновения живописца начал потихоньку иссякать. Теперь Кадис все чаще впадал в уныние, становился угрюмым и молчаливым. Великий художник на глазах превращался в параноика, убежденного, будто весь мир смеется над ним. Нельзя было допустить, чтобы они поняли: он больше не может создать ничего нового, его полотна лишь бесконечное повторение давно пройденных тем и мотивов.