— Преувеличиваешь. В правилах не могло быть такого пункта.
— Как сейчас помню — пункт «б». Глупо и неуважительно к советскому человеку, но это так, — устало ероша волосы, продолжал Вадим, недовольный тем, что его перебили. — Однако я не о том хочу сказать. Правила далеко не полные. В них не указывалось, что пассажиру запрещается выбрасывать другого пассажира за борт. А я чуть не выкинул тогда Кучинского. Помнишь, рассказывал?
— Но что он тебе сделал?
— Мне? Ничего. Просто неуважительно и подло говорил о другом человеке. Вот и сегодня тоже.
— Наживешь ты себе врагов, Димка.
— Обязательно наживу, — вяло согласился Багрецов. — Один уже есть — Костя Пирожников, другой наклевывается. Так и должно быть.
А вечером, перед тем как ложиться спать, уже не думая о Жорке Кучинском, Вадим распахнул окно и, указывая на небо, вполголоса продекламировал:
Не счел бы лучший казначей звезды тропических ночей…
— Помнишь, Тимка, у Маяковского?
Но друг не разделил его поэтического восторга.
— До тропиков отсюда далеко, — сказал он, зевая.
В этом был весь Бабкин.
Глава 5
ДВЕ ПОДРУГИ
Случилось то, чего особенно боялся Багрецов. Болезнь его затянулась, и Вадим чувствовал себя самым последним человеком. Да как же иначе это назвать? Приехал в командировку, и когда, по несчастному стечению обстоятельств, ему пришлось туго, он не нашел ничего более остроумного, как заболеть. Конечно, температура, припухшие гланды (опять эта проклятая детская болезнь), но можно было бы работать и виду не подавать, что тебе нездоровится. Во всем виноват Тимофей. Это он попросил вызвать врача, это он запирает Вадима на ключ, боясь, как бы тот не нарушил прописанного режима, это он следит за регулярным приемом лекарств.
Лежит Вадим, подтянув простыню к подбородку, скучает, мучается. А там, за окном, жизнь. Виден кусок ослепительно синего неба и два рыжих бархана, похожих на горбы верблюда. Слышен крик осла. Неизвестно, зачем он сюда попал.
— Движимое имущество испытательной станции, — с грустной улыбкой говорил Вадим.
Димка целыми днями не видит Бабкина — тот устанавливает контрольные приборы в разных секторах зеркального поля. Говорит, что дела идут хорошо, но это так, для успокоения. Не ладится у Тимофея. Надо переделывать датчики на питание от местных плит, а сигналы подавать по силовым проводам. Сложные изменения в аппаратуре.
Однако ж все это пустяки. Не сегодня, так через неделю приборы будут установлены. Куда серьезнее, когда тебе не верят. Это как едкое, несмываемое пятно: моешь, скоблишь, чистишь, а оно не исчезает. Есть только один выход: найти истинного виновника. Багрецов ничего не знал о технологии курбатовских плит: могут они потрескаться или нет. Он знал, что один осколок пропал, это его и волновало.
В маленьком коллективе испытательной станции Багрецов еще не успел ни с кем познакомиться. Видел Курбатова, дважды говорил с ним, но не распознал, не понял еще человека. Зато очень хорошо понимал Кучинского. Других здешних обитателей в глаза не видел, но и при этих условиях если бы спросили Вадима, кто мог совершить дурной поступок, то он, не задумываясь, назвал бы Кучинского.
Это наивно, глупо, ни на чем не основано. Ведь нельзя же подозревать человека в грязных делах только потому, что он носит галстуки с сиамскими слонами! Но сердце Вадима жгло это неприятное чувство, подчас готовое вспыхнуть и пламенем вырваться наружу.
Нет, никогда Вадим не решится сказать об этом. Никогда. Он догадывался, что в мелкой душонке Кучинского таится надежда, что опыт Курбатова так и останется опытом, что никаких комбинатов здесь не построят и фотоэнергетики сюда посылаться не будет…
Но все-таки он прогадал, когда выбирал специальность. Разве мог он предполагать, что фотоэлементы, которые, до сих пор применялись лишь в кино и разных лабораторных приборах, вдруг найдут место в энергетике? Никогда Кучинский не думал о пустынях Средней Азии. Что ему там делать? И вот по милости товарища Курбатова этакий неожиданный камуфлет!
Багрецов искренне верил в успех курбатовских ячеек и, если бы его сюда назначили, остался бы здесь навсегда. Немного смущала так называемая фауна пустыни — запомнилась встреча с вараном, — но ведь фауна эта в конце концов переведется. Что ей делать возле людей? Здесь будут города и заводы, пески закроются зеркальными полями, между ними вырастут сады, пройдут каналы. Все это будет. А пока Вадим, прежде чем спустить ноги с кровати, осматривал коврик, стучал возле себя палкой, чтобы — избави бог — не подполз к нему хвостатый скорпион или мохноногая фаланга.
Между Багрецовым и Кучинским вот уже несколько лет существовала глубокая неприязнь, Жорка прикрывал ее ласковыми улыбочками и дипломатией, а Вадим говорил прямо в глаза все, что он о нем думает. Конечно, это не очень вежливо, надо снисходить к людским недостаткам. Но к Жорке Вадим не мог относиться иначе, хотя тот и старался втереться к нему в доверие. Резкая прямолинейность Багрецова не терпела дипломатических уверток.
Кучинский часто ему жаловался?
— Эх, Вадимище, не по-соседски действуешь! Ну чего ты из себя корчишь? Лучше всех хочешь быть? Не выйдет. Донкихотство сейчас не в моде, старик.
Родители Жоры души в нем не чаяли и делали все, чтобы сын ни о чем не думал, кроме учения. Но Жора думал о другом. Зачем тратить драгоценное время и к тому же здоровье на познание человеческой премудрости? Жору удовлетворяли скромные отметки в зачетной книжке — они надежно перетаскивали его с курса на курс. Не всегда бывало гладко, подчас и стопорило, если объявлялась неожиданная двойка, скажем по электротехнике, но тут вступалась мама и устраивала папе сцену. Он кому-то звонил и, проклиная свою мягкотелость, смущенно и слезно просил за сына. Жоре разрешали экзамен пересдать, после чего он вновь обретал покой и самоуверенность до будущего года. Правда, к последнему курсу Жора стал благоразумнее. Несчастная двойка, а сколько хлопот! Выручали друзья, их конспекты, иногда хитроумная шпаргалка, насчет которой он не будет хвастаться даже самому близкому товарищу. Дело тонкое, щекотливое.
У Кучинского был свой круг интересов и знакомств. Многие из его товарищей работали в студенческом научном обществе, долгими вечерами проверяли новые схемы, занимались изобретательством, готовя себя к большой творческой жизни. Нет, не этим интересовался Жора Кучинский. Он слишком ценил преимущества молодости, чтобы, как он выражался, «похоронить» ее в скучных лабораториях, измерять какие-то милливольты, обжигать себе пальцы паяльником. Разве он не может найти себе более веселого занятия?
Кучинский стал постоянным посетителем водных станций, теннисных кортов, гимнастических залов. Его вовсе не увлекали ни плаванье, ни гребля, ни гимнастика. Он стремился завязывать новые знакомства, иногда полезные и нужные, как он сам в этом признавался, но чаще всего «романтические». В теннис он играл потому, что на теннисных кортах можно было встретить видных людей. Вежливый и предупредительный юноша умел завоевать искреннее расположение какого-либо писателя или артиста, чем при случае и пользовался.
«Однажды играем мы с Михаилом Григорьевичем…» — рассказывал Кучинский в компании. «С каким Михаилом Григорьевичем?» — спрашивали его. «Ну, как же, не знаешь?» И Жора называл известную фамилию.
Окруженный пустыми, как и он сам, друзьями, бездумными существами, вроде девиц с синими наклеенными ресницами, Кучинский часто использовал знакомство с Михаилом Григорьевичем или Николаем Павловичем, являясь постоянным посетителем писательского клуба, Дома кино, премьер и просмотров.
«Деятельность» Кучинского искренне возмущала Багрецова. Стремление щегольнуть знакомством, именем известного человека заставляло Кучинского клянчить пропуска на открытие разных выставок: живописи, книжной графики, охотничьих собак или фарфора. Ему все равно, что бы ни выставлялось, но «там будет вся Москва», — часто хвастался Кучинский, показывая друзьям пригласительный билет с золотым тиснением. Друзья знали его слабость, считали не очень умным, но он умел ладить со всеми, иной раз жертвуя и самолюбием и совестью.