Толстяк выбивает стул.

Веревка туго натягивается под дергающимся весом, и вновь начинаются хлопки, все ускоряясь и контрастируя с медленным скрипом перегруженной балки. Как я могу спокойно наблюдать за таким зверством? Юнец, болтающийся меж полом и потолком, больше не улыбается, глаза жутко выкатились. Тонкие ноги прядут в воздухе, словно он плывет. Теперь толпа вместе, как один, исторгает хрюканье, будто зверь в течке.

Суть игры становится мне ясна, когда юноша вспоминает про нож в руке. Потянувшись наверх — его потемневшее лицо проникнуто испугом и сосредоточенностью — он отчаянно пилит веревку. Зажатый в дрожащем кулаке короткий нож ныряет взад и вперед, это движение гротескно напоминает об уединенном мужском удовольствии. И словно отвечая на зловещие и частично знакомые движения руки, штаны у юнца впереди выпячиваются, на них расплывается темное пятно, а темноволосая девочка указывает пальцем и смеется. Из отрывочных и разрозненных разговоров в таверне я понимаю, что если юнец выживет, то девушка, до этой свадьбы бывшая последней шлюхой, будет его. Юноша крутится, пляшет и скребет ножом взад-вперед по веревке, лицо краснеет, он исторгает испуганный задыхающийся хрип. Если падет Рим — так будет везде. Во всем мире.

Не выдержав, я разворачиваюсь и поднимаюсь по ступеням, сточенным в середине множеством ног и с проеденными червями перилами, позеленевшими от старости.

Я укрываюсь в комнате под покатой крышей и плотно захлопываю дверь, но сквозь нее доносится приглушенный удар тела об пол и разгораются радостные вопли, и вдруг я чувствую облегчение. Хоть я практически уверен, что трахея юнца раздавлена или повреждена, и его потащат домой далеко в не в том состоянии, чтобы забрать свой приз. И вне всяких сомнений, те же друзья, что подбили влезть на стул, решат, что его усилия не должны пропасть зря.

В углу — серая замызганная постель. Дохлые пауки, сжавшиеся и полупрозрачные, свисают с пыльных ошметков собственного плетенья. Девушка, что жила здесь до меня, при моем прибытии переехала в зал, под лестницу, но каждый день я нахожу ее следы: расколотый гребень, обрывки одежды, превратившиеся в тряпки, синие бусины на нитке ржавой проволоки. Иногда я чую ее дух на простынях и досках. Полгода назад, когда я впервые оказался в Лондиниуме, город мне показался кривым и убогим, источающим мерзкие запахи, у причалов и в узких дворах таились болезни, а между булыжниками желтели лужицы мочи. Местные — неуклюжие рыбаки из племени триновантов или ловкие кантийские торговцы — к счастью, радовали сдержанностью, несмотря на угрюмость. И хоть они жили спокойно и никому не мешали, мне, новичку, город показался Аидом, а они — его злодеями и химерами. Будучи одним из следователей казначейства, присланных из Рима по просьбе Квинта Клавдия, я прожил там недели, распивая с сослуживцами кислое вино, ожидая задания и жалуясь на каждое новое неудобство, каждое очередное унижение.

Я засунул большой и указательный пальцы в рот и осторожно проверил, сколько из зубов свободно качается в синих и раздутых деснах. Боюсь, что все, и мечтаю вновь оказаться в Лондиниуме, потому что теперь он мне кажется раем.

Присланный в Мидлэндс с информацией о фальшивомонетчиках после двух месяцев в городе, я был все равно что дитя, не готовый к этим местам, к этим коритани, пропивающих свои короткие, кровавые и бессмысленные жизни; к их бездумному и безжалостному насилию; к их цветным шрамам, чернильным завиткам, безумно изрезавшим брови и спины, превращая их в нечто ужасное и причудливое, в раскрашенных псов. Когда я только прибыл, был еще такой тонкой душевной организации, что мог бы побледнеть, услышав страшный отрывок из поэмы, а теперь я смотрю, как они вешают на спор свою молодежь, и едва об этом задумываюсь.

Засветив лампу и усевшись на смятую постель, снимаю армейские ботинки. Внизу начинает шипеть и хрипеть женщина, ритмично, как банный насос, таким образом обозначая, что кто-то получил приз мальчишки-висельника. Местные женщины приводят меня в замешательство. Такие огромные, омерзительные и с отвратительным запахом, но в то же время не проходит и часа, чтобы я не подумал о них, о рыжих волосах, покрытых потом, свернувшихся колечками под мышками, белых, как молоко, бедрах, виднеющихся из-под колючих юбок. У меня уже с год не было женщины, со старшей дочки красильщика еще в Риме. Сколько я еще вытерплю без шлюхи? Плоские белые лица и рябые груди. Не думать о них.

Стоя голым в ноябрьской прохладе, достаю сложенную ночную рубашку из армейской сумки с гербом. Здесь мало признаков Империи, только редкие виллы, где престарелые генералы пытаются удовлетворить своих супруг. Недалеко отсюда на север все еще держит скромную ферму Марк Юлий, ветеран кампании императора Аврелия против галльской империи. Мне предложили заехать, случись оказаться рядом. То был мучительный визит. Обнаружив, что я только что из Рима, он поинтересовался лишь об одном: «Ну? Сколько нынче ставят на Синих?» (один из известных гоночных клубов, были еще Белые, Зеленые, Красные) Я ответил, что меня мало интересуют гонки на колесницах, и он ко мне тут же охладел, так что долго я там не задержался. Мне кажется, что это именно он придумал прозвище, которое передают из уст в уста селяне: теперь меня зовут не Кай Сикст, а «Ромилий»: «Привет, Римленыш! Нравится баба у меня на руке? Принесу тебе табуретку, чтоб ты мог чмокнуть ее над талией!» Они все меня ненавидят, все женщины и все мужчины, хотя, по справедливости, причины на это есть. Они знают, зачем я приехал, а также знают, каково наказание за подделку римской монеты. Как дружить с тем, кто хочет их распять? Я закапываюсь в постель поглубже. Внизу женщина ревет местное слово, обозначающее спаривание, снова и снова. Если Рим падет…

Забыть об этом. Этот день не наступит, пока у нас есть люди с характером императора Диоклетиана, люди такого масштаба, что в одиночку определяют свою эпоху. Смелые реформы, которые должны были пресечь заговоры и убийственные распри, угрожавшие стабильности, разделили его власть, так что Максимиан стал Августом на западе, а Диоклетиан на востоке. Ткачи и пивовары придираются и жалуются, что он закрепил цены на ткань и пиво, но ведь инфляция остановилась. Наша валюта сильна. И без этой силы нас бы давно поглотила дикость.

Но все же зубы болят. У меня и у моих друзей. Да что там, из десяти человек, бывших на корабле, от следователей до матросов, у каждого были синие и больные десны, головные боли и вялость, провалы в памяти, рассеянность. Самый молодой из нас жаловался, что чувствует себя уже умершим и гниющим, будто его заживо едят личинки — хотя я чувствую себя получше. Беда только с зубами. Никто не может дать недугу название или определить причины. Мы называем его просто «болезнью», если вообще о нем заговариваем.

Быть может, мы настолько плоть от плоти Рима, что болеем тогда же, когда и он; какая-то необыкновенная связь, привязанность плоти к земле. У наших ворот появляются грязные оборванные царьки, и мы их успокаиваем, дарим села и земли вокруг Рима, и скоро покажется, что кочевые племена терпеливо сидят за роскошным столом на каком-то пиру попрошаек, а главное блюдо вечера — Рим. Пока они вежливы, но в животах у них урчит. И когда они наконец решат отобедать, мир рухнет. Тьма, плывущая над холодными полями за окраиной деревни, разом проглотит нас; смоет и затушит свет городов во всем мире.

Растянувшись под покрывалами на боку, я замечаю, что в комнате изменился свет, и, подняв взгляд, неуверенно различаю, что жившая тут до меня девушка сидит у дальней стены, скрестив ноги, и молча смотрит. Она встает и беззвучно направляется по потрескавшимся, неровным доскам пола к проходу за моей кроватью. Приподнявшись, вижу, что она исчезает за дверью, косяк которой обит потускневшими темными монетами. Удивляюсь, как раньше ее не замечал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: