Для второго способа нужна печь с железной раскаленной добела лопаткой, и металл помещают внутрь. При таком жаре чистейшее серебро сияет белым, тогда как металл с примесями будет тускло светиться красным, а черное свечение показывает наихудшее качество. Проверка не безошибочна. Если лопатку сперва окунуть в мужскую мочу, то результат будет иным.
Но в целом лучшей и простейшей проверкой остается взвешивание. Установив весы, я достаю из кармана фальшивый динарий и кладу его рядом с другой монетой, отчеканенной недавно и выданной в Лондиниуме для сравнения.
Каждая подлинная монета должна весить одну шестую унции (приблизительно пять граммов). Поддельный металл будет легче, так как в сплаве меньше тяжелого серебра. Эта проверка — формальность, но все же Квинт Клавдий особо подчеркнул ее необходимость, и я кладу обе монеты, настоящую и фальшивую, на бронзовые чаши весов. Потом наблюдаю.
Фальшивая монета ныряет вниз. Настоящая поднимается.
Нахмурившись, я убираю монеты и проверяю весы, затем возвращаю и замечаю себе, какая монетка на какой чашке лежит.
Фальшивая монета ныряет вниз. Настоящая поднимается.
Как это? Как такое может быть? Монетка из лагеря не что иное, как подделка, ведь ее стороны не совпадают, но все же…
(На лестнице из таверны в мою комнату слышен сдавленный вой: один из псов, что едят объедки со столов. Поглощенный загадкой, едва это замечаю).
Разбираю весы и собираю. Кладу монеты в чаши. Фальшивая ныряет вниз. Настоящая поднимается. Неужели изменились законы природы? Как птичка может перевесить коня? Как монета, найденная у логова фальшивомонетчика, может перевесить свежеотчеканенный образец с монетного двора, если только…
Фальшивка. Если только фальшивка чище, состоит из чистейшего металла, чистейшего серебра, чище, чем настоящая. Но нет, такого быть не может. Какой смысл чеканить деньги чище имперских стандартов, если только…
Если только не фальшивка отчеканена чище, а в настоящей недостача. Не может быть. Я видел, как ее чеканили. Держал, еще теплую, в руках. Она чиста, как монеты в Риме.
(Снаружи слышится шарканье. Совсем рядом, но я не могу оторвать глаз от тяжелого серебряного Диоклетиана)
Если только. Если только мы не урезаем долю серебра.
Кровь кипит, приливает к щекам из-за того, что я смею думать о таком кощунстве. Гротескно, против здравого смысла предполагать, что Империя способна на фальсификацию, да такую, что — унция за унцией — и вот фальшивка стоит дороже. Ведь если это так, если все богатство Рима — лишь позолота, скрывающая нищету, то и сам Рим лишь фальшивка, обман, он практически пал и нет больше последнего оплота, держащего в страхе блохастые орды. Сама мысль об этом ужасает. Это сумерки. Они абсолютны и бездонны.
И это правда.
Она рушится на меня, эта страшная уверенность, и ломает. Дайте мне умереть, а лучше дайте умереть до этой холодной, тяжкой и убийственной истины, до того, как я узнал, что мы нищие и все пропало. Щеки еще пылают, глаза застилает влага, слезы обжигают, как уксус. За спиной открывается дверь. Я слышу шарканье ног и знаю, что это селяне, что они пришли убить меня, но мне стыдно смотреть им в глаза: ибо тогда они узрят меня, узрят Рим таким.
Наконец я поднимаю голову. Они столпились в дверях с тяжелыми дубинами в кулаках, впереди — серый человек с толстым брюхом и пучком на голове. С каменными лицами, без эмоций, они смотрят на меня, смотрят, как Римленыш всхлипывает над весами, и если они и чувствуют отвращение, то не больше, чем я сам. Они обмениваются взглядами и серый человек пожимает плечами. Сейчас меня убьют. Опустившись на колени, я закрываю глаза и жду удара. Наступает тишина.
А потом шаги удаляются по лестнице, лавина из дерева и кожи. Где-то внизу хлопает дверь. Я открываю глаза. Они ушли.
Они все поняли по моему лицу. Они увидели, что я и так уничтожен, меня незачем было убивать. Рим мертв. Рим мертв. Рим мертв, и куда мне теперь податься? Только не домой. Дом — декорация из бумаги, шелушащейся, поблекшей под солнцем из дешевых пиритов. Я не могу пойти домой, но кто, кто еще меня примет?
Я скрючился на полу, уставившись на монеты, на фальшивку и еще большую фальшивку, пока свет не начинает меркнуть и они обе становятся бледными пятнами во мраке, и тень пала на благородный лоб императора.
Комнату заполняет мрак. Я больше не могу выносить темноту — во всех смыслах — встаю и бреду, как во сне, сперва вниз по лестнице, потом на улицу. Празднество в самом разгаре, улицы тяжелы от запахов бандитской жизни. Они ссут на двери, колотят друг друга веслами, и ржут, и ползают в собственной блевотине. Они блудят у стен, как тюремные заключенные. Они пердят и орут и они все, что есть, и все, что будет. Медленно я пробираюсь через огромную вонючую толпу. В руку впихивают кружку эля. С гнилыми улыбками меня хватают за руку, целуют в заплаканные щеки и затягивают к себе.