— Это Мурка, — послышался у него за спиной Леськин голос.

Он обернулся и увидел ее в дверях. Она стояла в дверном проеме темным силуэтом, окруженная плавающим радужным ореолом. Она уже успела одеться, и темная панева тяжелыми складками свисала ниже колен; тонкие смуглые пальцы все еще затягивали гашник.

— Мурыся, Мурысенька! — позвала она кошку.

Однако Мурке явно не хотелось покидать обжитое местечко, и тогда Леська пробежала через всю горницу, стащила кошку с укладки и, прижимая ее к себе, уселась на лавку. Но Мурка почти тотчас же мягким и ленивым прыжком соскользнула с ее колен и, пристроившись на полу возле ее ног, принялась невозмутимо вылизываться.

— Она хранила ваш дом, — кивнула Леська на кошку. — Все девять дней, что…

Голос у нее внезапно задрожал, подобно струне, готовой вот-вот лопнуть, и она не смогла договорить. Резким поворотом она отвернулась к окну, тяжело плеснув длинной темной косой, однако Янка успел заметить, что веки у нее припухли, а ресницы слиплись тонкими черными лучиками. Он понимающе обнял ее и привлек к себе, как делал, бывало, в далеком детстве, утешая в каких-то пустяковых ребячьих бедах. Она послушно припала к его плечу, крепче обхватила за теплый бок и горько, с отчаянием разрыдалась.

Ему осталось лишь беспомощно гладить ее по голове.

— Лесю, голубка, ну успокойся! Ну что ж теперь поделаешь, на все воля Божья… Ну не надо плакать, ей тяжко от слез…

И тут у него перед глазами снова все поплыло, и он сам ничего уже не видел сквозь горькие, до сих пор сдерживаемые слезы.

Спустя менее получаса Янка стоял на крыльце и с силой плескал себе в лицо студеной водой; Леська, стоя рядом, сливала ему на руки воду из ковша. Сама она уже умылась, и свежие чистые капли еще дрожали на ее черных ресницах. Она уже не плакала, хотя маленькая грудь по временам все еще нервно вздрагивала, да голос порой прерывался.

— Последние дни она совсем уже не вставала, — рассказывала девочка. — Высохла вся, почернела, лежит пластом, словно тень, порой часами не ворохнется. А голос-то какой стал слабенький! Я в той же горнице стою, в другом только углу — и то едва слышу. Прежде она хоть с костылем, едва-едва, но все же ходила, а потом уже и на это сил у ней не осталось. Я забегала к ней, пособляла, конечно, чем могла, да ведь вот в чем беда: не могла ведь я долго у ней засиживаться, дома ведь тоже дела сколько…

Он лишь кивнул в ответ. И в самом деле: в чем ей оправдываться? Чем она, такая пигалица, могла помочь его несчастной матери, если ни один знахарь оказался не в силах одолеть злую судьбу, излечить надсаду?

— И так-то, — продолжала она, — Савка все бухтел на меня, хотя порой и сам к ней захаживал. Кстати, это он тын ваш подправил, ты видел? А то уж совсем было повалился…

Они снова прошли в хату. Леська вновь примостилась на лавке, он присел рядом; подался вперед, опершись локтями о колени, лег подбородком на сжатые кулаки. Леська с какой-то щемящей нежностью смотрела на его темную от загара крепкую шею, на светло-русые завитки волос, такие по-детски трогательные. За три года волос у него улегся, перестал пушиться и из прежнего, чуть золотистого сделался совсем в тон степного ковыля, что стоит у нее дома на полке в маленьком глиняном кувшинчике — разве что чуть потемнее, чем тот ковыль. Она протянула руку, погладила его по голове; волосы приятно скользнули под рукой.

— Ясику, ты же был совсем белый, ровно одуванчик! — удивилась она. — Теперь какой-то темный…

— Да ну, — отмахнулся Ясь. — Никогда я не был «ровно одуванчик»! Ты просто не помнишь.

Они и сами не заметили, как разговор снова вернулся к прежней тяжелой и скорбной теме.

— Дня, Ясю, не проходило, чтобы не помянула она тебя. Да все судьбу свою проклинала: «Вон, мол, у соседей — трое, что бугаи, здоровые! За что же моему-то, единственному, злой жребий выпал?» А по весне видение ей было, уж какое — не знаю, она не рассказывала, да только пришла я к ней на другой день, а она и говорит: «А ты знаешь, Лесю, Ясик наш скоро воротится!» я так и села! «Когда?» — спрашиваю. А тетка Агриппина мне: «Да вот этим летом, верно, придет. Ох, дождаться бы!» И с тех пор так и ждала тебя со дня на день, да все повторяла: «Скоро придет, скоро придет…» Соседи все жалели ее, а промеж собой посмеивались: совсем, мол, с горя баба сказилась! А я с чего-то поверила… С тех пор, поди каждый день бегала на шлях, глядела тебя, выкликала…

А однажды засиделась я у ней допоздна — ей тогда уж совсем худо было. А она мне все говорила: «Шла бы ты, Лесечку, до дому, тебя уж, верно, ждут давно…» А я часто допоздна у ней засиживалась, а бывало, что и ночевать оставалась. Вот так я у ней сидела все да сидела, покуда дед за мной не пришел; тогда уж на дворе совсем темно стало. Всю ночь я потом ворошилась, все уснуть не могла, страшно мне было чего-то, тяжко… А поутру вскочила ни свет ни заря, паневу только накинула, даже кос не заплела — и бегом к ней! А Гайдук ваш воет, да так что душа стынет… Подбежала я, дверь распахнула, а она…

У девочки снова перехватило дыхание: не смогла она произнести страшного слова.

— Остыла уже совсем, — всхлипнула она наконец. — стрункой вся вытянулась, и очи уж закрыты, и руки… руки на груди крестом сложены…

Он долго и тягостно молчал, потом поднял голову и негромко попросил:

— Про Кулину мне расскажи. С Кулиной что теперь?

— Кулина замуж вышла, — бумажным голосом ответила девочка. — На тот хутор, за Миколу-шляхтича.

Янка даже не дрогнул в ответ: он, в общем, и ждал чего-то в этом роде. Он даже удивился про себя, когда понял, что не слишком огорчен: за три года разлуки Кулина утратила для него свою реальность, стала чем-то неопределенным, отвлеченным, словно лики святых на иконах. И уж в сравнении с тем горем, что так внезапно на него обрушилось, все остальное мельчало, делалось малозаметным и будничным.

— Давно уже вышла — года два тому, — продолжала Леська. — Тетка Агриппина не была на той свадьбе. И я тоже не пошла.

— Никто там тебя и не ждал! — рявкнул кто-то с порога. — А то ты нужна была там кому, пигалица этакая! Янка, здорово!

В хату шагнул загорелый курносый парень, кряжистый и рослый, к тому же весьма сердитый на вид. На широком, темном от загара лице кустились бесформенные желтые брови, а на лоб спадала растрепанная пегая чуприна, выгоревшая на солнце.

— Беда мне с Аленкой, — буркнул вошедший. — В хате дела сколько: и пол неметен, и миски вон не помыты, а она тут сидит, ки-и-исю гладит!

Леська в эту минуту и в самом деле поглаживала за ушами присевшую возле ее ног Мурку, а та благосклонно урчала, лениво поводя твердыми треугольными ушками.

— Вот делать ей больше нечего, как чужих кошек гладить да на чужом огороде горбатиться! — продолжал бушевать вошедший.

Янка тут же и узнал его: ну конечно же, Савка, Леськин дядя, что, помнится, всей душой невзлюбил его неведомо за какую вину. Да и без того Савка всегда был тот еще орешек: хоть он и не имел злой души, однако с детства отличался норовом упрямым и властным, так что ладить с ним порой было нелегко.

— Вот разумеешь ли ты, — объяснял Савка уже спокойнее, — тетка Агриппина скотину вашу дядьке Рыгору передала, а на эту козу дом свой оставила, покуда ты не воротишься. А ты, глянь-ка, и впрямь воротился — не чаяли, не гадали…

— Неправда, я всегда знала, что он вернется! — перебила Леська.

— Ну, о тебе и речи не было; ты у нас девка шалая, чего не выдумаешь! Я про других, про умных людей говорю. А дядька-то Рыгор тоже с матерью твоей все нянчился, до последних самых ее денечков. Да себя все казнил: «Моя вина, не углядел!» и упреждал-то он все ее: ты, мол, Граня, за соху не берись, я сам вспашу тебе полосу. Да только все никак собраться не мог: своя ведь земля непахана стояла. Вот она и не утерпела: весну упустить боялась. Так вот и сгубила себя!

А полосу он потом все же вспахал. И ты знаешь: может, он, Рыгор-то, и раньше бы поспел, да вот женка его заела, что из-за чужой, мол, бабы свое хозяйство вконец забросил. Ненавидела она ведь мамку твою, как одно только бабье племя и может.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: