Еще в партизанской Рудницкой пуще, изрезанной извилистыми тропами и просеками, ночь была для него не временем снов и отдохновения, а своеобразной исповедальней, вечным двигателем воспоминаний, воплощением свободы; Жак, бывало, выбирался с автоматом из землянки и, прислушиваясь к шуму деревьев и сторожкому шагу зверей по бурелому, отыскивал на небе какую-нибудь яркую звезду и самовольно присваивал ей дорогое имя, чаще всего своих близких — отца Менделя и матери Фейги или погибшего от шальной пули по дороге к партизанской базе Шмулика Капульского. С каждой ночью число таких переименованных звезд возрастало, и в бесконечных горних высях одна за другой возникали улочки родного Людвинаваса: Рыбацкая, Садовая, Столярная, Речная, дома, лавки, синагога, школа со всеми их обитателями. Не сводя глаз с огромного бархатного полотна, разостланного Всевышним над пущей, он тихо, чтобы никто не услышал, окликал по имени земляков, которые из дальней дали, оттуда, где начинается рай, подмигивали ему.

— Ты, что там, Яков, ищешь наверху? — застал его как-то врасплох заспанный заместитель командира отряда "Мститель" капитан Мельниченко, выбиравшийся из землянки не на звезды смотреть, а помочиться. — Все хорошее, братец, внизу — бабы, водка, боевые товарищи. А там, — Мельниченко головой боднул небосвод, — там только боженька…

Боженька для Мельниченко боевым товарищем не был, с ним нельзя было ни бутылку распить, ни фрица укокошить. Капитан вообще не терпел умников и во всех объяснениях усматривал намеки на скромность своих умственных способностей. Только начни ему объяснять, что по Млечному пути гурьбой евреи ходят, он тут же три раза покрутит заскорузлым пальцем у виска и громко и суеверно плюнет через плечо.

С тех давних партизанских пор Жак любил перед сном распахнуть окно и уставиться на усыпанное звездами небо. А звезд над Трумпельдор было во стократ больше, чем над Рудницкой пущей — там не только Людвинавас, там все литовские местечки могли поместиться, а, может, и белорусские и польские со всеми их жителями — мясниками и бакалейщиками, кузнецами и балагулами, часовщиками и швеями, синагогальными служками и почтенными раввинами. Когда Фрида покончила с собой, он и ее туда подселил, и не где-нибудь на отшибе — в созвездии Большой Медведицы. Так они все, рядышком с его родителями Менделем и Фейгой Меламедами, да будет благословенна их память, и переливались светом на этом нерушимом и необозримом кладбище, которое видно отовсюду, и Жак безошибочно различал сияние каждого из них.

Наступало утро, и полуночник Жак не знал, куда деваться от безделья. Снова сидеть на набережной и глазеть до заката на море, грызть семечки и судачить о том, о сём с такой же старой рухлядью, как он, или играть дома с собой в шахматы, листать альбомы, глотать по предписанию Липкина одну таблетку за другой, гоняться за прыткими, живучими, как смерть, тараканами, затыкать уши от хозяйского голоса Фриды, докатывавшегося до него в плодящей химеры тишине?.. Но ведь другого выбора у него и не было…

Неожиданный утренний звонок Шаи Балтера, с которым после операции на сердце Меламед прожил целую неделю в одном номере реабилитационного центра, расположенного в тель-авивской гостинице "Базель", нарушил это косное однообразие.

— Послушай, дружище. Я хотел бы послезавтра к тебе заехать. Примешь? Какая, к черту, ночевка? Люблю спать в своей постели. Не беспокойся. Я на машине. На чем приеду, на том и уеду.

— Валяй, — прохрипел в трубку обрадованный Жак, который не мог взять в толк, что заставило его товарища по несчастью бросить все дела и через три с половиной года приехать к нему на Трумпельдор.

5

С Балтером, владельцем небольшой мебельной фабрики в Ришон ле-Ционе, судьба свела Меламеда не в павильоне распродаж дешевых двуспальных кроватей и обеденных и кухонных столов, а в кардиохирургическом отделении больницы "Рамат а-марпе" в Петах-Тикве, где ему и Шае в один и тот же день предстояло перенести сложную многочасовую операцию. Почти одновременно в кабинете доктора Голана они подписали бумагу, в которой оба обещали в случае летального исхода, а в просторечии — кондрашки, никому с того света никаких претензий не предъявлять.

— Мне клапан меняют, а у вас что? — после подписания короткого, как выстрел, документа с каким-то улыбчивым задором осведомился Балтер, когда медсестра — бухарская еврейка провела их перед распилкой груди в тесную душевую, вручив каждому по тюбику жидкого, пахнущего сиренью мыла и по бритвенному "Жиллету", чтобы от шеи и до пупа выкосить лелеемый годами газон.

— Четыре сосуда, — ответил Меламед, стоя перед зеркалом в выложенной розовыми кафельными плитками душевой.

— Забавно, — сквозь задиристые капли воды процедил Балтер. — С тех пор, как у меня в Шяуляй семьдесят пять лет тому назад оттяпали крайнюю плоть, никто ко мне острыми предметами не прикасался. Если выживу, то сделаю больнице подарок — пришлю для приемного покоя шведский комплект мебели.

Шая выжил, но комплекта не прислал. Не потому, что был жадный, а потому, что забывал все свои обещания из-за их непомерного количества.

— Да, да, я обещал, — оправдывался он. — Но я не обещал, что свои обещания выполню.

Балтер был вальяжный, компанейский мужчина с пышными кудрями и бакенбардами, которые он слегка подкрашивал. Шая стремился нравиться всем независимо от пола и возраста, даже тем, кого он весело и увлеченно обманывал. Как и Меламед, Балтер когда-то бежал из гетто, но не в лес к партизанам по канализационным трубам, а на глухой хутор на Виленщине, и до прихода Красной Армии прятался у какой-то одинокой польки: днем — в силосной яме, ночью — в хозяйской постели. После победы Шая из благодарности женился на милосердной пани Стефе, но брак быстро распался — до хутора докатились слухи, что родилось еврейское государство, и Балтер, выправив за взятку свидетельство о рождении в Ченстохове, репатриировался как довоенный польский гражданин в Жечь Посполиту, а оттуда — на Землю Обетованную.

— Отец меня, Жак, всегда учил: главное для еврея — вовремя уйти от фараона. Даст Бог, мы с тобой и отсюда, из этой мясопилки, благополучно выберемся. Пусть только нам целыми кости оставят и для обзаведения немножко филе.

Вопреки своему обыкновению, он свое обещание приехать выполнил — явился в срок с бутылкой "Абсолюта" и кочевой коробкой конфет, которая, видно, не раз уже переходила из рук в руки. Он облапил Меламеда, отдышался, вытер пот со лба и водрузил бутылку с коробкой на стол.

— Закуска есть?

— А ты что — всерьез собрался бражничать? — уставился на него Меламед.

— А что, по-твоему, с водкой еще делают?

— Разве доктор тебе не запретил пить?

— Запретил. Но мне и жить было ферботен. Скажи мне лучше, что у тебя в холодильнике?

Балтер обладал одним удивительным свойством — всюду чувствовал себя хозяином. Даже в "Рамат а-марпе" незадолго до операции Шая вел себя так, будто это не ему через час вскроют грудную клетку, а он сам вот-вот наденет стерильный халат и перчатки и встанет со скальпелем у операционного стола — на границе между жизнью и смертью.

— Есть пастрама, копченая скумбрия, маслины… — виновато перечислил Жак.

— Ого! Тащи-ка все свое богатство сюда.

Пока Меламед возился с продуктами, Балтер причесал холеные кудри и взглядом судебного исполнителя окинул гостиную.

— Да у тебя прямо-таки художественная галерея! — воскликнул он. — И кому все это добро после твоего ухода достанется? Народу?

— Кому-нибудь достанется.

Балтер откупорил бутылку, налил водки, перестукался c Жаком рюмками и, не упуская инициативу, быстро произнес:

— Первый тост — за наших врагов! Чтобы все они во главе с Яшкой Арафатом сдохли!

Он долго жевал пастраму, шевелил гладко выбритыми скулами, толстыми окольцованными пальцами выуживал маслины и ждал, когда Жак выпьет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: