— А тебе какое дело до того, кто мне нравится — твой полковник или пуделек? С кем хочу, с тем и сижу.
— Нам до всех есть дело, до всех. Заруби себе это на носу, — строго, но беззлобно сказал брат. — Мы обо всех все должны знать. Так приказала нам партия.
— Партия-шмартия… Бог, и тот не обо всех все знает! — отрезала мама.
— Смотри, Хенке, не споткнись на ровном месте!
Несмотря на все предупреждения мама продолжала встречаться с Иреной на той же Лукишкской площади, напротив того самого министерства, где день-деньской служили отечеству Шмуле и полковник Васильев, который здоровался со всеми своими соседями по двору, как с подследственными.
Близнецы гоняли по песчаному покрытию футбольный мяч, то и дело громко по-литовски оглашая прилегающий к площади проспект имени генералиссимуса Сталина победными криками “Гол!” Пуделек вблизи скамейки состязался в ловкости с попрошайками-воробьями, Ирена шуршала спицами под липой, а мама по совету доктора Кибарского дышала свежим воздухом и беззаботно грелась на беспартийном солнышке.
— А я, пани Ирена, народила своего сына в Ковне, в еврейской больнице, — ни с того ни с сего сообщила Ирене моя мама. — Тяжелые были роды… Никому таких не пожелаю.
— Ага, — сказала вязальщица без всякого сочувствия, не переставая равнодушно вывязывать петли.
— Моя младшая сёстра Фаня до войны теж жила в Ковне. На улице Кудиркос… В войну с цуркой была в Вилиямполе, в гетто.
— Осталась жива?
— Сёстра — да. А цурка погибла в детской акции…
— О, да! — вдруг встрепенулась Ирена. — Я знаю… Мне о ней рассказывал мой зять…
— Он был в гетто?
— Не могу вам сказать ни да, ни нет, — насторожилась Ирена. — Я тогда жила в деревне, — промолвила гостья, и тут к ней подбежал не то Мотеюс, не то Саулюс, нагнулся и что-то прошептал на ухо. — Сейчас! Сейчас! Извините, пани Геня, но у нас небольшая авария.
Она сложила свое вязание и, больше не сказав ни единого слова, заторопилась с близнецами домой.
После той аварии Ирена с близнецами исчезла, и мама забеспокоилась, не оборвалась ли нить, которая так складно вела к какому-то очередному и желанному открытию. Правда, Гражина поутру по-прежнему терзала свои голосовые связки, а плюшевый пуделек, как диковинное растение, сидел на подоконнике и пялил свои наивные глазки-пуговки на несовершенное Божье творение.
В один из вечеров мама поднялась к дворовой “Скорой помощи” — к доктору Полине Фейгиной — и поинтересовалась, не обращались ли к ней с третьего этажа за медицинской помощью.
— Приходила сама певица. У одного из мальчиков корь. Хоть я и не педиатр, но корь и свинку диагностирую моментально. Мой Додик тоже недавно переболел…
У мамы отлегло от сердца, но одновременно с чувством облегчения вылупился к добрейшей и безотказной Полине Фейгиной ее вечный вопрос: похожи или не похожи эти близнецы на евреев? Правда, она удержала его на самом кончике языка, ибо понимала, что одно дело — моментально диагностировать корь и свинку, а другое — устанавливать на глаз, кто еврей, а кто нет. Такого таланта у почти обрусевшей гомельчанки Полины Фейгиной не было.
Изредка здорового близнеца и шустрого пуделька выводила на прогулку не Ирена, а сама Кармен с третьего этажа. Она садилась на ту же скамейку под липой, открывала книгу и погружалась в чтение. Мама не раз порывалась подойти к ней, заговорить и без всякого лукавства и корысти сказать о том, что весь двор восхищается ее пением и что она, пани Геня, собирается уговорить своего непреклонного мужа, старого мерина пана Соломона, оторваться на один вечер от шитья и хоть раз в жизни сходить в оперу — у нее и выходное крепдешиновое платье в шкафу на вешалке висит, и замшевый редикюльчик есть, и туфли-лодочки на высоком каблуке, которые она из-за опухающих ног никогда не надевала. Но всякий раз, вежливо поклонившись Гражине, мама быстро проходила мимо скамейки.
Недели через две корь отступила, и на площади со своим выводком снова появилась вязальщица Ирена. Мама не сразу примостилась рядом с ней, некоторое время в задумчивости прогуливалась невдалеке от облюбованной скамейки и тайком ждала, когда Ирена поздоровается и сама позовет ее. Если позовет, то и дружба их окрепнет…
И дождалась — Ирена и впрямь позвала маму, видно, ей надоело вязать в одиночку, хотелось за день хоть с кем-то перемолвиться несколькими живыми словами. Ирене льстили искренние похвалы, которые щедро рассыпала соседка, трогательная и говорливая еврейка, ее дочери Гражине или, как ее называли во дворе, Кармен с третьего этажа. Ее забавляла корявая литовско-польско-русская мамина речь, произвольные ударения и вольные сочетания разноязыких слов. Эта Хенка вообще была первой еврейкой, с которой так близко, один на один, ее после капитуляции немцев свела судьба. Были еще какие-то причины, которые притягивали гостью к добродушной собеседнице, и эти негласные причины преобладали над всеми другими соображениями.
— Моя сёстра Фаня поведзяла, же в Ковне было страшно, — не то спросила, не то уведомила Ирену мама, когда они снова оккупировали скамейку.
— Да, ваших, говорят, тогда не щадили. Всех друзей зятя, с которыми он играл в оркестре, арестовали и увели. А они всю жизнь только тем и занимались, что смычками размахивали и в литавры били.
— А! Так он, значит, не пел с вашей цуркой?
— Нет. Он играл на скрипке.
— А за цо всех маленьких детей забили? Что у них была за вина? — клонила мама разговор к близнецам и ходила на площади под куполом неба, как в цирке акробаты по тонкому канату. — Ваших мальчиков Саулюса и Мотеюса ведь теж можно было тогда принять за евреев… Кто-то сказал бы, же они (“они” мама всегда произносила с ударением на первом слоге) до литвинов не очень подобны, и их бы зловили.
— Время было такое, когда все было возможно, — спокойно приняла вызов Ирена и, давая понять, что не желает об этом говорить, бросила: — Надо надеяться, что больше таких времен в Литве не будет.
Пани Геня умерила свой натиск, почувствовав, что стоит сделать еще один маленький шажок, и гостья вообще откажется иметь с ней дело. Она вдруг вспомнила старую мудрость, что лучше дважды прийти с реки с полупустым ведром, чем с бухты-барахты лезть в омут за полным и утонуть.
— Это, пани Геня, долгая история. В воскресенье я с детьми уезжаю домой, в Каунас. Мой муж не хочет переезжать в Вильнюс, поэтому приходится ездить туда-сюда… — Ирена огляделась, увидела расшалившегося пуделька, крикнула: — Джеки, ко мне! — и, когда шалун подбежал к скамейке, накинула ему на шею поводок и обратилась к маме: — Спасибо вам за компанию. Надеюсь, мы расстаемся не навсегда. Будем живы, встретимся на премьере. Скоро Гражина впервые выступит на здешней сцене в роли Кармен. На прощание у меня к вам просьба — если среди ваших знакомых вам встретится какой-нибудь человек по фамилии Готлиб, дайте, пожалуйста, знать моей Гражине.
— Готлиб, Готлиб, — как бы заучивая наизусть ее просьбу, повторила мама. — Хорошая фамилия. А по-нашему, это — любящий Бога.
— Того Готлиба, который работал с моим зятем, вы, к сожалению, уже вряд ли найдете. Но, может, где-нибудь в Вильнюсе вам попадутся его родственники.
В воскресенье Ирена с близнецами и обаятельным пудельком уехала в Каунас, а моя мама осталась с нелегким домашним заданием.
После отъезда Ирены она принялась опрашивать своих близких и знакомых, не знают ли они такого Готлиба.
Дядя Шмуле, который по службе был обязан знать всех имеющихся в наличии евреев, только руками развел. Зато другой мой дядя — рыжий богатырь Лейзер, славившийся не только своими железными мышцами, но и столярным мастерством, сказал, что на мебельной фабрике за Вилией работает с ним некий Рувим Готлиб, бывший узник концлагеря Дахау.
— Могу тебя, Хенке, сосватать! — загоготал он и с удовольствием добавил свое любимое: — Ой, а цирк![3]
Однако сватовство кончилось ничем. Вернувшийся из Дахау длинношеий, изможденный, пропахший столярным клеем Рувим Готлиб не состоял в родстве со своими каунасскими однофамильцами, не роднился и скрипач Зелик Готлиб с истребленными паневежскими родичами Рувима Готлиба, которые были либо рубщиками мяса, либо шорниками.