Розалия Соломоновна быстро сообразила, с кем имеет дело, достала из ридикюля золотую брошь и протянула старому охотнику.
- Вот залог, - промолвила она.
Глянув с угрюмым одобрением из-под своих выцветших, застывших шелкопрядами бровей на беженку, Бахыт восхищенно чмокнул языком и сунул брошь за пазуху.
Мама тайком восхищалась Розалией Соломоновной, но скрывала свои чувства от всех - и от Хариной, и от Бахыта, и от Гюльнары Садыковны, да и от самой Гиндиной, боясь столкнуться с вежливым равнодушием или высокомерием соседки. Ее угнетало то, что ни в подруги Розалии Соломоновны, ни в исповедницы она не годится, ибо была обыкновенной бабой, дочкой простолюдинов-сапожников, и жизнь ее протекала не на сцене, не на глазах восторженной публики, не под гром аплодисментов, а среди нищеты и скуки; мама нигде никогда не училась, работала прислугой, по-русски не то что писать - подписываться не умела; даже на идиш свою фамилию еле выводила. Чего в ней и впрямь было в избытке - так это сострадания и сочувствия, которыми она всегда была готова поделиться, чтобы хоть на минуту убаюкать чужую боль и подкормить чужие надежды.
- Доктору бы ее показать, - сказала мама, когда усталая и хмурая Харина вернулась из колхозной бухгалтерии.
- Ты, Женечка, про докторов забудь. Тут тебе не Литва и не колыбель революции Ленинград, - отрезала хозяйка. - Больница в шестидесяти верстах отсюда - в Джувалинске. Если выехать в степь на рассвете и нигде не делать остановки, то к вечеру, пожалуй, дотарахтишь до нее. Коли себе сама не поможешь, то тебя никакой лекарь не спасет. Единственное спасение - студеная вода. Вставай пораньше и обливай себя, голую, с ног до головы, и черт не возьмет.
Харина говорила отрывисто, резко, почти грубо. Она была в дурном настроении, и мама в знак согласия только кивала головой.
- Был бы настоящий мужик под боком, вмиг бы вылечил, - то ли о музыкантше, то ли о себе самой сказала Харина. - Честно признайся, тебе, Женечка, мужика не хочется?
Мама заморгала - такое при детях!
- Не красней, как барышня, лучшего лекарства не бывает. Но где они, мужики? Куда ни глянь - всюду дрянь вроде Кайербека или многоженца Нурсултана. Эх, будь со мной Иван рядом, пусть и увечный… - она вдруг осеклась и засопела носом.
О погибшем муже Харина вслух вспоминала редко. Но когда вспоминала, то молча направлялась к приземистому буфету, открывала скрипучую дверцу, извлекала бутылку водки и ставила ее на стол вместе с четырьмя гранеными рюмочками.
Мама не отваживалась порицать хозяйку за эту тягу к рюмке, деликатно старалась свернуть разговор в сторону и увести вдову от горестных воспоминаний. Попыталась она это ненавязчиво сделать и на сей раз.
- Спроси, - обратилась ко мне мама на идиш, - почему они переехали из России в такую глушь?
Я перевел вопрос на русский.
- Долго, милая, рассказывать, - уклонилась от ответа Харина и добавила: - Не переехали, а бежали. Слава Богу, что успели… Давайте лучше Ванечку помянем! - Тетя Аня вздохнула, взяла бутылку и стала медленно, как лекарство, наливать напиток в рюмки.
Мама стояла за столом, сложив на груди руки, и не спешила усаживаться. Ей не хотелось, чтобы хозяйка пила да еще ее, Женечку, заставляла пить за компанию. Но уйти было нельзя, как невозможно было и отказаться. Уйдешь - Анну Пантелеймоновну прогневаешь так, что та в твою сторону и не посмотрит.
- Принеси нам, Зоечка, малосольных огурчиков. Кажется, мы еще не все слопали… Хлебушко в хлебнице… в той, что папа из лозы сплел… Коли закуски не хватит, мы Козиным и Шульженко закусим, - с какой-то гнетущей приподнятостью отдавала приказы наша благодетельница. - Ты, Гриша, не спеши поперед батьки в пекло, сядь, пожалуйста, на другое место - тут всегда дядя Ваня ужинает. - И она перевела взгляд на стену, с которой ей беспечно улыбался молодой крупнолицый мужчина в гимнастерке с двумя кубарями в петлицах.
Мама слушала Анну Пантелеймоновну, косилась на пустой стул, на котором до войны завтракал, обедал и ужинал глава семейства - красный командир Иван Харин, неизвестно по какой причине бежавший с женой и дочерью-малолеткой в этот нищенский, нерусский кишлак, и думала о своей беде, о своем солдате, словно провалившемся сквозь землю. Может, и по нему, не приведи Господь, вскоре придется править поминки - в чужом доме за чужим столом.
Пришла Зойка со скудной снедью - остатками огурчиков и черствыми ломтями хлеба.
- За Ванечку! - провозгласила Харина и осушила рюмку.
- Скажи ей, - шепнула мне мама - что никогда не надо верить в смерть тех, кого любишь.
Наверно, у меня для перевода не хватило нужных слов - хозяйка и бровью не повела, снова наполнила свою рюмку и, держа ее на весу, направилась к маме.
- Тебе, Женечка, что - твой Бог пить не велит? Или ты со мной брезгаешь?
Мама поняла не все ее слова. Но одно было ясно: не открутишься…
- Наверно, твой Бог, когда Ему худо, небось, тоже прикладывается, - сказала Харина, чокнулась с мамой и, согнув по-мужски в локте руку и опрокинув рюмку, вытерла рукавом чувственные губы. - Если, конечно, Он вообще есть.
- Есть, - подтвердила мама с такой уверенностью, как будто встречалась с Ним три раза на дню, как с Гюльнарой Садыковной.
- Вранье! - вдруг вспылила тетя Аня. - Никакого Бога нет. Ни нашего, ни вашего. Если Он существует, зачем, скажи, Ему кровь, зачем вдовы, сироты, калеки? Зачем Ему, Женечка, наши слезы?
Ожесточавшие ее тоска и ярость внезапно сменялись глухим и недобрым молчанием, которое через минуту-другую снова переходило в сдавленный крик.
- Мам, - вмешалась в разговор напуганная Зойка. - Может, позовем Розалию Соломоновну с Левкой? У них ведь тоже папа…
Предложение Зойки огорошило всех.
- Я схожу, а? - пробормотала она.
- Водки хватит на всех. Если Розалия Соломоновна захочет, милости просим, - разрешила Харина. - Пусть и своего помянут…
Зойка, пританцовывая, бросилась к двери.
Левка ее и так и эдак честит, под юбку, наглец, лезет, а ей хоть бы хны, везунчику все с рук сходит. От ее приплясывания у меня вдруг защемило в груди, но я не показал виду, сидел за столом, по-дурацки улыбаясь, и корил себя, олуха, за то, что не знаю, как называются главные города Венесуэлы и Уругвая и самая большая река Бразилии, корил и давал себе клятву, что завтра же ни свет ни заря отправлюсь с мамой в школу, запрусь в учительской, возьму глобус, обшарю взглядом каждую страну и выучу назубок названия всех столиц и рек мира.
Единственное, что вряд ли мне удастся сделать, так это вымахать, как Левка, под потолок - с ростом у меня заминка, Зойка была выше меня…
Я прислушивался к шагам во дворе. Но шагов не было слышно. Молчал в конуре и Рыжик. Дворняга лениво позвякивала цепью, как орденом за долголетнюю, верную службу. Если она изредка наобум и заливалась лаем, то не столько по необходимости, сколько из преданности. Перестанешь лаять - перестанут кормить. Анна Пантелеймоновна держала собаку из жалости - Рыжик уже давно должен был испустить дух, но смерть-гордячка, видно, не желала тратить на него время.