– Нет.
– Жалко. Доктора, по-моему, это единственные евреи, которые умеют не только говорить без остановки, но и слушать, что другие им говорят. И хотя вы не доктор, но слушать вроде бы умеете.
Он с тем же пылом и детским простодушием говорил бы со мной до самого вечера, до конца своей работы, не скупясь на ни к чему не обязывающие стариковские похвалы, но тут из-за прилавка раздался зычный и властный голос Йоси:
– Ицхак!
– Извините, хозяин зовет, – Игорь-Исаак поднялся с пластмассового стульчика, отложил нож, расправил широкие матросские плечи и перед тем, как скрыться, не без гордости бросил: – Я у Йоси не только луковые стебли срезаю, я еще и бобы вылущиваю, и фрукты по лоткам раскладываю, и территорию подметаю, а при необходимости и покупки людям на каталке отвожу. Порой приходится подниматься с ношей на четвертый этаж без лифта. Моя Гитл говорит, что когда-нибудь меня найдут мертвым на чужой лестнице, как брошенный папиросный окурок.
– Ицхак! – снова крикнул Йоси.
– Рак рэга, рак рэга![5] – выпалил Игорь-Исаак, израсходовав чуть ли не весь свой запас слов на государственном языке.
За восемь лет горемычной жизни в Израиле он с трудом усвоил только наименования овощей и фруктов и учреждений, в которые они регулярно вместе с Гитл, страдавшей семью репатриировавшимися с ней болезнями, обращались за помощью.
Услышав зов хозяина, Игорь-Исаак впрягся в железную каталку с картонкой, набитой отборными дарами израильской природы, и покатил по указанному на смятом клочке бумаги адресу. На углу Игорь-Исаак вдруг остановился, вытер запотевший лоб, молодецки подтянул штаны, перепоясанные широким кожаным ремнем, огляделся и, словно не с суши, а с палубы покачивающегося на волнах катера, издали обеими руками помахал мне и моей жене – мол, мы с вами не расстаемся, скоро с Божьей помощью снова причалим к лавке благодетеля Йоси.
Мы и впрямь расстались ненадолго, и я, чего греха таить, был рад новой встрече. Игорь-Исаак притягивал к себе не столько рассказами о его злоключениях на Земле Обетованной и даже не о задуманной в таежном краю товарищем Сталиным мнимой еврейской республике, сколько удивительным сочетанием прямодушия и хитрецы, насмешливым отношением к себе и безмятежным отчаянием.
– По правде говоря, я вас очень ждал, – признался он, когда через неделю наше «Вольво» подкатило к причалу. – Лучше всего, конечно, закупаться не в среду, а в пятницу. В пятницу Йоси всё отдает за гроши – по шекелю. Правде, в лавке тогда дикие очереди. Но тем, кто оттуда, – обрезатель лука показал своим ножом в сторону воображаемой России, – они не страшны. Мы ведь с вами в очереди родились и там всю жизнь смирненько простояли за счастьем, как за докторской колбасой. Не так ли?
– Кто стоял, а кто и через заднюю дверь все сорта колбасы получал, – сказал я уклончиво.
– Это верно. Может, все-таки присядете? В ногах правды нет, – предложил Игорь-Исаак. – Ваша жена пока что только авокадо и помидоры на веточках взяла, а ведь ей еще надо за остальными фруктами и овощами всю лавку обойти, я со своего наблюдательного пункта за ее передвижениями все время одним глазом подглядываю. – Он хохотнул, протер тряпкой пластмассовый стул и подвинул его ко мне.
Я сел.
– На чем же мы прошлый раз с вами остановились? – по-учительски спросил он, закончив обрезать луковые стебли и приступая к вылущиванию бобов.
– На том, что в Израиле идиш не в большом почете. А разве в Биробиджане на нем говорили все?
– Не все. Но евреи – все. Я жил в бывшей казачьей станице Бабст, работал в совхозе агрономом, у меня был свой дом, приусадебный участок, сад... Но я не об этом. Там, в глуши, даже домашние животные понимали на идише. Моя корова Манька, она же Мария Ефимовна, все понимала. Бывало, встанешь утречком, зайдешь в хлев, скажешь ей «Гут моргн, тайере Мария Ефимовна»[6] – и она в ответ благодарно промычит «Му-му». А ведь это на коровьем идише ни что иное, как «Доброе утро, Исаак Самойлович», и, растроганная, уткнется белой мордой в твою грудь. Но то, что идиш тут, в стране евреев в загоне, это, я скажу вам, еще полбеды. С такой бедой, как говорила моя мама, еще можно переспать. Беда совсем не в том.
– А в чем?
– А в том, что у старого еврея нет своей крыши над головой, – сказал Игорь-Исаак, и в его глазах вдруг прибавилось осенней мглы и печали. – За восемь лет я сменил в Израиле четыре города и семь квартир. Семь хозяев!.. Один из Венгрии, другой – из Марокко, третий – из Ирака, четвертый – из Литвы, пятый – из Германии, шестой – из Румынии и седьмой – из Йемена. Полный, так сказать, интернационал.
– Какой же, простите, интернационал, они же все до единого евреи, – возразил я.
– Евреи? – передразнил меня Игорь-Исаак. – У них у всех одна национальность – шкуродер. Выложи каждому за месяц две тысячи пятьсот шкаликов и живи себе не горюй в двух тесных небеленых клетушках. Когда однажды я все же попытался с моим румыном поторговаться, чтобы по-братски снизил квартплату на сотню-другую, он с усмешкой сказал: «В Израиле только за небо не надо платить ни одной агоры, оно наше общее и принадлежит всем евреям мира, а все остальное – чья-то частная собственность – Моисея или Якова, Шейне-Брохе или Сарры, Ишая или Овадии». Как вам нравится такое заявление?
– Что тут скажешь, этот румын – наглый товарищ.
– Как вы уже, наверно, успели заметить, я за словом в карман не лезу. Оно всегда у меня наготове, – похвастался Игорь-Исаак. – Когда мой румын заломил за аренду совсем сумасшедшую цену, я не сдержался и в ответ ему по-моряцки рубанул, что небо, конечно, просторней, чем его облезлая квартирка, но я туда, поближе к Господу Богу пока переселяться не собираюсь. Правда, и он, прохиндей, в долгу не остался: воля твоя, сказал, каждый выбирает себе место под солнцем не по вкусу, а по карману. И помни, Ицхак якари, то бишь, дорогуша: в Израиле по-братски только хоронят, – Игорь-Исаак задумался, почесал затылок, заросший седым репьем, и выдохнул: – А ведь как подумаешь, он, сукин сын, прав, ничего не поделаешь – если у тебя в карманах ближневосточные ветры гуляют, ты ни на чью поддержку и защиту не рассчитывай.
Я слушал его с искренним сочувствием и сетовал на свое бессилие помочь ему в жилищных делах. Мне вдруг захотелось хотя бы попытаться перевести стрелку в разговоре с того, что его возмущало и угнетало, на то, что могло, пусть и не надолго, пробудить в нем другие, более радужные воспоминания.
– А эта ваша тельняшка – откуда она, из Биробиджана? – как бы невзначай спросил я его.
– Оттуда, оттуда, – обрадовался он. – Я ношу ее, как талисман. Один только раз в шкафу оставил – когда Леночка замуж выходила. Гита уговорила меня надеть купленную в Хабаровске белую сорочку с галстуком. Галстуки я в жизни не носил. На селе, сами знаете, некому в галстуках показываться. Если бы знал, что моя дочка через год со своим Павликом разведется, обязательно надел бы тельняшку. Как знать, тогда, может статься, и не дошло бы до развода.
– Вы, что, в молодости моряком были?
Игорь-Исаак рассмеялся и плутовато глянул на меня.
– Всю войну, представьте себе, на подводной лодке номер 17-17 за япошками охотился. Две медали за храбрость, которую не очень проявлял, имею и один орден – Красного Знамени. Ветеран Великой Отечественной... Капитан первого ранга Кузнецов, бывало, подшучивал надо мной: «Ты, Исаак, у нас редчайший экземпляр – ты единственный и, может быть, последний еврей на всем Тихоокеанском флоте, тебя надо беречь». – Игорь-Исаак встал, отнес корзину с вылущенными бобами в лавку, сдал ее Йоси и через минуту вернулся, опустился на свой низенький стульчик, достал из кармана полотняных штанов пачку «Ноблеса», закурил и, когда синий дымок поплыл над его картузом, под которым стыдливо пряталась золотистая, смахивающая на спелый украинский подсолнух, лысина, повторил: – Ветеран!.. Но тут таких ветеранами не признают, хотя я и привез с собой все документы, подписанные контр-адмиралом Авдеевым.