— Чего это Труда, да и все они сегодня такие кислые? — заметил кто-то из нас.

— Да они беспокоятся о судьбе своего берлинского дядюшки. Он призывного возраста, и его могут послать на войну.

— О?! — заинтересовался Воропаев. — Разве Банке — немецкие подданные?

— Нет, они-то вообще русские подданные, но дядя их живет в Берлине и подданный германский.

Капитан Репетюк скривил губы и презрительно дернул цепочку от пенсне.

— Я удивляюсь вам, сэр, — прищурился он на Макара, — вы поддерживаете такие близкие и «нежные» отношения с особами, у которых в Берлине имеются дядюшки, германские подданные. А, сэр?

У Репетюка была привычка обращаться ко всем на «вы», он считал это признаком высшего тона. Кроме того, в минуты, на его взгляд, особо торжественные он впадал в манеру фальшиво-напыщенную и называл нас не иначе как сэр, мистер, милорд, кабальеро или, наконец, сеньор. Изложенная им сейчас мысль в процессе высказывания понравилась ему самому. И правда, как же так — водиться с девушками немками, у которых дядя — германский подданный! Ведь он пойдет в германскую армию и будет убивать наших! Карамба!

— Что случилось, господа? — спросила Элиза Францевна и кивнула дочкам. — Бегите же, детки, и кончайте скорей! — Затем снова повернулась к нам, ожидая ответа.

Но последнюю фразу, обращенную к дочкам, она, как и всегда в разговоре с нами, сказала по-немецки.

Репетюк вдруг побледнел. Золотое пенсне запрыгало у него на носу и, сорвавшись, повисло на золотой цепочке. Он сделал три шага и остановился у прилавка, прямо перед пораженной Элизой Францевной, в позе, в которой только что стоял перед нами инспектор Богуславский, и заговорил почти теми же словами.

— А случилось то, — закричал он, подпрыгнув, и голос его сорвался на визг, — что я попросил бы вас не выражаться здесь по-немецки! А не то отправляйтесь к чертовой бабушке и к вашему дядюшке в Берлин!..

Кондитерская — наша дорогая, любимая кондитерская — покачнулась и пошла кругом, словно ей стало дурно. Прилавок, поднос с пирожными, торты, бонбоньерки с конфетами и высокие стеклянные цилиндры с разноцветными сиропами для зельтерской воды — неизменные свидетели наших юношеских радостей — поплыли вокруг нас в странном и отвратительном тошнотном танце. Они прятали от нас лица. Им было стыдно смотреть нам в глаза.

Элиза Францевна стояла за прилавком не шелохнувшись. Но губы ее никак не могли сложиться в привычную приветливую улыбку. Они кривились и растягивались, как она ни силилась их свести. Лицо ее стало серым, бесцветным, она сразу постарела. Труда, Элиза и Мария застыли рядом с ней, немые и бледные.

Страшный кавардак поднялся в кондитерской. Полсотни гимназистов, сидевших в зале, вскочили с места, заговорили, заспорили, закричали. Кто-то стучал кулаком по столу. Кто-то топал ногами. Кто-то толкнул стул, и он загремел на кафельном полу.

Потом все мы ринулись прочь. На пороге Репетюк еще остановился и крикнул, что «ноги нашей» здесь больше не будет. Мы теснились в дверях, спеша вырваться на вольный воздух, а главное — скрыться с глаз Элизы Францевны и ее трех дочерей. Личики Труды, Элизы и Марии еще мелькнули в последний раз сквозь стекла витрины — широко раскрытые непонимающие глаза и заплаканные щеки. Мы отвернулись, чтоб их не видеть.

На улице Воропаев предложил идти на воинскую рампу строем. Предложение его встретили с преувеличенным энтузиазмом — за внешней развязностью мы пытались скрыть свое душевное смятение. Мы строились, а вокруг нас росла толпа городских зевак и оборванных уличных мальчишек.

— Шагом… арш! — подал команду Репетюк.

Пятьдесят подошв ударило о мостовую. Булыжник зазвенел, и улицей прокатилось гулкое эхо. Точь-в-точь такое, как и от настоящего солдатского шага, когда, маршируя, «дает ногу» взвод. Это получилось здорово! Еще звонче ударили мы второй подошвой.

— Ать-два! — командовал Репетюк. — Песенники, давай!

Высокий, баритональный ломкий басок Туровского бросил в небо наш обычный запев. Он откликнулся на команду быстро и охотно, радуясь разрядке душевного замешательства.

Расскажу тебе, невеста, не втаюсь перед тобой -

За горами есть то место, где кипел кровавый бой…

Он вел мотив небрежно, а слова выговаривал старательно, особенно следя за «чистотой прононса» солдатского диалекта. Матвей Туровский был у нас непревзойденный певец и неизменный запевала. Репертуар у него неисчерпаемый. Он знал сто сорок украинских песен, девяносто русских, пятьдесят польских, пятнадцать немецких, десять молдаванских, пять французских и одну латинскую. Кроме того, он пел все церковные кантаты. Но в такую минуту он, разумеется, выбрал только нашего залихватского «Черного ворона»…

Мы дружно подхватили припев:

Черный ворон за горами, там девчонка за морями,

Слава, слава, там девчонка за морями!..

Узенькой, кривой и грязной улочкой провинциального города юго-западного края мы с песней и посвистом шли на воинскую рампу — точно на широкую арену жизни.

Волен зи раухен? [1]

Когда мы вышли на железнодорожное полотно против воинской рампы, первое, что мы увидели, был длинный красный эшелон у перрона. Черт побери, мы опоздали!

Нарушив строй, мы кинулись бегом.

Но еще шагов за пятьдесят мы заметили нечто еще более нас удивившее. У эшелона, в толпе любопытных горожан, крестьян и уличной детворы, густо пестрели воинские мундиры и фуражки. Но что за мундиры и фуражки? Не знакомые всем нам гимнастерки хаки и такие же бескозырки. Ничуть! Военные были одеты в складные серо-голубые тужурки, а на головах у них красовались высокие, чуть наклонной вперед трубой кепи.

— Ребята! Немцы! — в бешеном восторге закричал Жаворонок и пулей вырвался вперед.

— Не немцы, а австрияки! — поправил его Кашин, тоже припуская что есть сил.

Они были наши лучшие бегуны, и мы едва за ними поспевали.

Действительно, толпа любопытных собралась вокруг нескольких сот австрийских солдат. Это были первые пленные.

Переполненные гордостью, приблизились мы к побежденному врагу. Словно мы сами и взяли в плен этих австрийских солдат.

Стражи у эшелона с пленными было мало. Выйдя из вагонов, австрийцы делали кто что хотел. Они прогуливались, заводили разговоры с горожанами, заглядывали на базарчик недалеко от рампы. Вообще они чувствовали себя свободно.

Зилов, Сербин и Туровский заметили троих, отделившихся от толпы и пристроившихся у забора по ту сторону перрона. Поодаль от остальных они, казалось, мечтали, опершись широкими спинами об ограду. Они глядели на рдеющий от предзакатного солнца горизонт и, видно, грустили. Там, на западе, куда сейчас уходило вечернее солнце, остались их семьи.

Зилов, Сербин и Туровский остановились перед тремя австрийцами.

— Волен зи… зи… — Туровский растерялся. Он забыл, как по-немецки «курить».

— Раухен! — подсказал Зилов.

— Волен зи раухен?

Ближайший из пленных кивнул головой и потянулся к портсигару.

— Ван унд во гат ман зи гефанген геномен? (Где и когда вас взяли в плен?) — Туровский считался у нас в классе лучшим знатоком немецкого, и ему очень хотелось в первый раз в жизни поговорить с настоящим немцем из Германии и козырнуть перед ним своими познаниями в немецком языке.

Немцы посмотрели на него, не понимая, и застенчиво пожали плечами.

Туровский покраснел и повторил свой вопрос. Неужто он неправильно выразился? Или, может быть, у него такое плохое произношение? Немцы переглянулись, как бы ища друг у друга помощи и совета.

Наконец старший из них, тот, что первый взял у Сербина папиросу, сконфуженно улыбнулся Туровскому.

— Даруйте, пане, але ж по-нiмецькому ми не втнемо, — сказал он на языке уж никак не немецком и понятном нам от слова до слова. Мы, воспитанники русской гимназии, слышали, однако, вокруг в нашем городе чаще всего именно этот язык.

вернуться

[1] Не хотите ли курить? (нем.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: