Картина Теодора Жерико — «Плот «Медузы»» — символ трагедии человека на плоту цивилизации, символ равнодушия, которое виновники несчастья демонстрируют по отношению к жертвам. Назвав именно так свой стихотворный сборник, Фредерик Легран во всеуслышание заявил о ненависти к своей лицемерной семье, к самим буржуазным отношениям. Но в этом бунте слишком много слов, которые расходятся с делами. Кузен Фредерика — Реми Провен — его своеобразный двойник, как Роже для Луи Туана. Сначала Фредерик обвиняет Реми в конформизме, к финалу они меняются ролями. Неприятие Реми общества лицемерия и наживы оказывается гораздо более глубоким. Как и более глубокой, свободной оказывается его любовь к Бале. Без авторского нажима, исподволь формируется в книге представление об этом «блудном сыне» общества.

Критика писала, что в этом романс Веркора чувствуется влияние «нового романа». Для того, кто считает, что утонченный психологический анализ движения человеческой души, ее непредсказуемых и не очень понятных самому индивидууму реакций принес именно «новый роман», такая взаимосвязь бесспорна. «Плот «Медузы»» действительно находится в русле новаторства современной психологической прозы. Тем не менее и в этой книге автор стремится не к зашифровке, а к расшифровке сложного кода петляющей мысли. Монологическая форма «Плота» опирается, так сказать, на фундамент повествовательных форм, сложившихся в творчестве Веркора ранее.

Веркор принадлежит к тем художникам, которые не раз выступали против «интеллектуальных акробатических трюков», против концентрации внимания на внешней форме, безотносительно к тому, что хочет художник выразить. Во время одной дискуссии — «Позиции и оппозиции вокруг современного романа» (1971) — Веркор оказался главным оппонентом Ж. Рикарду, который требовал обсуждать только вопросы языка, ни в коем случае «не выходя к таким проблемам, как Человек, Человеческое, Гуманизм»; они, с его точки зрения, лежат вне сферы искусства. Веркор, напротив, решительно оспорил возможность обсуждать вопросы «романной техники», не соотнося произведение с тем, что в нем сказано о судьбах человечества. «Писатель, — заявил Веркор, — избирая в качестве орудия своей деятельности слово, берег на себя нелегкую, но неизбежную ответственность. Его творчество может или способствовать последовательному развитию человечности, или, напротив, тормозить этот процесс, то есть менять его направление, вести к регрессу». К дискуссиям о типах романа и вообще стилевых течениях Веркор относится с присущим ему юмором: «Мы напоминаем туристов, которые горячо обсуждают, какой вид транспорта — пароход, самолет или поезд — избрать, не обсудив еще, куда отправляться…»

Подобно тому как Веркор-философ не собирается выдавать себя за обладателя истины в последней инстанции, Веркор-художник вовсе не проявляет непримиримости к иным художественным решениям. А если он отказывается следовать совету крайних экспериментаторов, то с такой же независимостью ведет он себя и слыша советы советских коллег поменьше заниматься «человеком вообще», почаще вспоминать, что истинную «суть человека» выражают судьбы Юлиуса Фучика, Габриэля Пери, Алексея Маресьева. Веркор смело отстаивал свое направление художественного исследования человеческого в человеке во время этих встреч в 1955 году, а позднее писал: «С той поры и у них выяснилось, что можно долго жить, путая героя с преступником, не замечая, как герой превращается в преступника».

Каждая книга Веркора — к какой бы повествовательной модели она ни тяготела — всегда сигнал тревоги: «Я пишу, чтобы вселить дух беспокойства». И если Веркор призывает роман «быть все время с человеком, среди обстоятельств, от которых зависит его судьба», то ждет он от такого «соседства» результата, который — увы! — не реализован до сих пор ни на родине Веркора, ни на родине Чехова: «Необходимо, чтобы родилась новая мораль — без нее человек рискует оказаться беспомощным перед толпой, и она подчинит его коллективному сознанию».

Пробудить в человеке личность, которая бы сама, без ссылок на авторитеты, без рабской зависимости от принятого, привычного, вела на равных диалог с веком, — от этой задачи Веркор не отступал никогда.

Избранное pic_2.png

МОЛЧАНИЕ МОРЯ

Памяти убитого поэта Сен-Поль Ру

До него здесь побывали представители разных родов войск. Прежде всего пехтура: двое солдат, совсем белобрысых, один нескладный, тощий, другой коренастый, с руками каменотеса. Они оглядели дом, не заходя в него. Затем появился унтер-офицер. Его сопровождал нескладный солдат. Они заговорили со мной на языке, по их мнению, французском. Я не понял ни слова. Однако показал им свободные комнаты. Они, видимо, остались довольны.

Утром военная машина, серая и огромная, въехала в сад. Шофер и худенький молодой солдат, улыбающийся и светловолосый, выгрузили из нее два ящика и большой тюк, обернутый в брезент. Они втащили все это наверх, в самую просторную комнату. Машина ушла, а через несколько часов я услышал конский топот. Показались три всадника. Один из них спешился и пошел осматривать старое каменное строение во дворе. Он вернулся, и все они, люди и лошади, вошли в ригу, служившую мне мастерской. Позднее я обнаружил, что в стену между двумя камнями они засунули гребенку от моего верстака, к гребенке прикрепили веревку и привязали лошадей.

В течение двух дней не произошло ничего. Я больше никого не видал. Кавалеристы уезжали со своими лошадьми рано утром, возвращались вечером и ложились спать на сеновале, куда они притащили солому.

На третий день утром вернулась военная машина. Улыбающийся солдат взвалил себе на плечи объемистый сундук и отнес его в большую комнату. Потом взял свой мешок и положил его в соседнюю. Он сошел вниз и, обращаясь к моей племяннице на правильном французском языке, потребовал постельное белье.

Когда раздался стук, открывать пошла моя племянница. Она, как обычно, только что подала мне вечерний кофе, действующий на меня как снотворное. Я сидел в глубине комнаты, немного в тени. Дверь комнаты выходит прямо в сад, и вдоль всего дома тянется тротуар, вымощенный красными плитками, очень удобный во время дождя. Мы услышали шаги: стук каблуков по тротуару. Племянница взглянула на меня и поставила чашку. Я по-прежнему держал свою в руках.

Было темно, не очень холодно. Ноябрь в этом году вообще не был холодным. Я увидел очень высокий силуэт, плоскую фуражку, плащ, наброшенный на плечи наподобие пелерины.

Племянница молча открыла дверь. Откинула ее к стене и сама стояла, прижавшись к стене, не поднимая глаз. Я продолжал маленькими глотками пить свой кофе.

Офицер в дверях сказал:

— Простите.

Он слегка поклонился. Казалось, он пытался вникнуть в тайный смысл нашего молчания. Потом он вошел.

Плащ соскользнул ему на руки, он козырнул по-военному и снял фуражку. Он повернулся к моей племяннице и, снова слегка поклонившись, чуть заметно улыбнулся. Затем с более низким поклоном обратился ко мне. Он сказал:

— Меня зовут Вернер фон Эбреннак. — У меня мелькнуло в голове: «Имя звучит не по-немецки. Потомок эмигранта-протестанта?» Он добавил протяжным голосом: — Я очень сожалею.

Слова эти потонули в молчании. Племянница закрыла дверь. Она все еще стояла у стены, глядя прямо перед собой. Я не двинулся с места. Медленно поставил пустую чашку на фисгармонию, скрестил руки и ждал.

Офицер продолжал:

— Я не мог этого избежать. Если бы можно было, я бы уклонился. Надеюсь, мой ординарец сделает все, чтобы вас не беспокоить.

Он стоял посреди комнаты. Он был очень высокий и тонкий. Рукой он мог бы достать до потолка.

Благодаря наклону головы вперед (казалось, его шея поднималась не от плеч, а прямо от груди) он выглядел сутулым. У него были удивительно узкие бедра и плечи. Красивое лицо: мужественное, с впалыми щеками. Глубоко посаженные глаза было трудно разглядеть. Они показались мне светлыми. Отброшенные назад волосы, белокурые и шелковистые, мягко блестели при свете лампы.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: