Из зеленых шелестящих веток послышался спокойный голос:

— Это исключено.

— Что исключено?

— Я не прыгну…

Один из атлетов скинул куртку и пару раз, разминаясь, присел.

— А если этот… полезет на дерево, я прыгну! Но не на брезент!

— Юлечка! — выдохнула мать.

— Ты же взрослая девочка! — закурил отец, посмотрел на часы. — Мы без тебя никуда не уедем! — сигарета в руке заметно дрожала.

— Я не слезу!

— Почему?

— Потому что я никуда не хочу уезжать! Потому что мой дом здесь!

Брезент под дубом то натягивался, то опадал. Атлеты настороженно следили за Юлиными перемещениями по веткам. Любопытные прохожие начали заполнять сквер. Сначала они вертели головами, потом, рассмотрев в вышине Юлю, ойкали, а некоторые старушки даже крестились.

— Хорошо, — сказал отец Юли, тревожно оглядываясь. — Что ты, собственно, предлагаешь?

— О! — засмеялась с ветки Юля. — У меня имеется прекрасный план…

— В таком случае давай обсудим?

— Давай.

— Но, согласись, мне придется тоже залезть на дерево… — вкрадчиво начал отец.

— Только на третью ветку! — отрезала Юля.

— Почему именно на третью?

— Потому что я же знаю, ты хочешь меня стащить вниз и увезти в Одессу…

Отец вздохнул.

— Хорошо, на третью… — быстро забрался на указанную ветку. Постояв немного, подумал, полез выше. Вскоре их с Юлей разделял какой-нибудь метр. Юля сделала шаг в сторону, покачнулась. Отец побледнел. Юля вскарабкалась еще выше. Она теперь стояла на тоненькой, покачивающей ветке, чуть держась за сучок, едва торчащий из ствола.

— План простой, — сказала Юля, — вы уезжаете в Одессу, а я остаюсь дома с бабушкой!

— Юля, но ты же знаешь, что бабушка… — шелест листьев заглушил подробности разговора, только отдельные слова долетали до Маши. — Больница… в любой момент… семьдесят лет… малость не в себе…

— Я никуда не уеду! — Юля отпустила сучок и секунду-другую балансировала на ветке.

— Хорошо! Мы принимаем твои условия! Сейчас мама позвонит бабушке. Слезай!

— Только когда приедет бабушка!

— Но мы же должны увидеть, что ты благополучно спустилась!

— Увидите из автобуса!

Отец еще раз посмотрел на часы, стал спускаться.

… Через двадцать минут лихое такси вкатило во двор. Из такси вышла бабушка. Автобус отъехал к арке. Только два атлета держали брезент, пока Юля спускалась. На предпоследней ветке она задержалась.

— Все! — сказала. — Теперь-то уж я не упаду. Можете идти, мазилы!

Пристыженные атлеты отошли.

Автобус скрылся.

— Я победила! Победила! Победила! — троекратно прокричала Юля, слезая с дерева. Потом она подняла с земли рисунок и вдруг, отвернувшись к дубу, горько заплакала.

Рыба, Маша, бабушка утешали ее…

Маша вспомнила все это не случайно, потому что именно в тот весенний день, когда цвели в сквере обреченные вишня и яблоня, и началась ее дружба с Юлией-Бикулиной, приносящая столько тревог и печалей. Именно тогда громогласное «я» Юлии-Бикулины, родившееся над сквером, над шелестящим дубом, над цветущими яблоней и вишней, полетело, дробясь и звеня, по окнам и заполнило все воздушное пространство двора. Маша тогда испугалась. Никогда не видела она еще такого смелого «я». Летящее как демон, смелое «я» коснулось Маши, и Машино маленькое, робкое «я», уютно чувствующее себя среди слез и вздохов, немедленно подчинилось. Это произошло мгновенно, еще до того как Юлия-Бикулина узнала, кто такая Маша и как ее зовут.

Сейчас, идя осенней дорожкой Филевского парка, внимая порхающим листьям, Маша размышляла: да как же так получилось, да она ли это, Маша, или какая другая девочка за эти годы безупречно подчинялась Бикулине? Машины ли желания и поступки регламентировались Бикулининым «я» — по-кошачьи зеленоглазым и короткостриженым? Полон недоумения был Машин взор, обращенный в прошлое. Со стыдом вспоминала она, какую холуйскую гибкость проявляло ее старое «я» в общении с Юлией-Бикулиной. Допустим, Маша говорила: «Идем в кино!» — «Нет, — возражала Бикулина, — к свиньям кино, идем дальше по улице!» И Маша, для вида поспорив, соглашалась, и они шли по улице. Неудовольствие, казалось, должна была испытывать Маша. Но нет! Она испытывала странное чувство освобожденности, словно избавившись от безобидного желания посетить кино, она избавилась и от ответственности за саму себя. Легкость лепестка испытывала Маша. Избавившись от ответственности, чувствовала себя… свободной! И уже шла по улице с наслаждением. Мир наполнялся красками, доселе не замечаемыми. А Юлия-Бикулина вдруг заявляла: «Черт с тобой, Петрова, идем в кино!» Но Маше уже совершенно не хотелось в кино! Впрочем, только секунду не хотелось… В кино так в кино, не все ли равно?

Юлия-Бикулина решала все. Юлия-Бикулина привычно несла бремя чужих неосуществленных желаний. Маша вдруг подумала, что это тоже не так уж легко. Иначе, почему так редко улыбалась Бикулина? Зато злая усмешка часто появлялась у нее на лице. Откуда ранняя морщина на челе Бикулины, в которую она по совету матери еженощно втирала голубой австрийский крем? И Маша пожалела Юлию-Бикулину, потому что слезы ее тоже коснулись Маши в далекий весенний день, когда цвели яблоня и вишня.

Все дальше и дальше углублялась Маша в осенний парк, не понимая: откуда в ней эти мысли? С каждым осенним часом слабели нити, связывающие ее с Юлией-Бикулиной, любимой ненавистной подругой, и Маша чувствовала, что это невозвратимо, невозвратимо… «А что, собственно, возвратимо?» — вдруг подумала Маша и сама испугалась. Но этот вопрос, казалось, заключался в самом осеннем мире: струился в чистом воздухе, стая птиц, пролетающая над Филевским парком, несла его на крыльях, пустынная парковая дорожка устремляла вопрос к синему горизонту. «Возвратимы времена года, все остальное нет… Все остальное, как стрела, летит и падает… «Семеркин! — подумала Маша, и воздух стал светлее, листья ярче, самой Маше стало тепло, даже жарко. — Чувства, чувства возвратимы! — мудро подумала маленькая Маша. — Только в них нет порядка. Две подряд весны может быть, а может и подряд сто зим…» Но стоило только Маше подумать о Семеркине, как тут же возникала в мыслях Юлия-Бикулина и начинала воевать с Семеркиным, словно вдвоем им сосуществовать было невозможно. Ценой великих усилий Маше удалось прогнать Бикулину. «Как хорошо, — думала Маша, — что есть на свете такой человек Коля Семеркин…» И тут начиналось новое раздвоение! С одной стороны, Маше очень приятно было думать о Семеркине, смотреть на него в школе, смотреть на него дома, из окна, когда Семеркин выходил гулять со спаниелем Зючом. Зюч носился по двору, а Семеркин ходил следом, но, право же, в немудреном этом гулянии чудесный смысл виделся Маше, и она то краснела, то бледнела у окна за кружевной занавесочкой. И возможно, подними в этот момент Семеркин глаза, увидь он взволнованную Машу, все стало бы ему ясно, но… не смотрел Семеркин на Машино окошко. Такое вот волнение, сладкое обмирание и было с недавних пор тайной стороной Машиного существования, о которой только один человек догадывался — Юлия-Бикулина… С другой же стороны Машу насторожила растущая зависимость от этих семеркинских выходов с Зючом во двор, от семеркинских взглядов, которые Маша ловила в классе и которые были устремлены куда угодно, только не на нее. Короче говоря, Семеркин был вольной птицей, жил как хотел; Маша же с недавних пор вольной птицей себя не чувствовала. И чем вольготнее бродил по школьным коридорам Семеркин, заглядываясь на других девочек, тем беспокойнее чувствовала себя Маша. Одного факта существования Семеркина было уже явно недостаточно. В Семеркине должны были забушевать ответные чувства. Это он, Семеркин, должен подкарауливать идущую по двору Машу, он должен смотреть на нее из окна и комкать в руке занавеску! Что-то надо было предпринимать. И Маша читала Тургенева, читала в изумлении «Красное и черное», читала современных писателей… Иногда она так глубоко задумывалась о Семеркине, что теряла нить реальности, и то, что Семеркин не знает, ничего даже не подозревает об этих ее мыслях, казалось диким и несправедливым. Словно цунами накатывалось на любовно выстроенные Машей городки и скверики. И, справившись с цунами, Маша сидела мрачная и опустошенная, и слезы сами катились из глаз.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: