Особенно запомнились зимние воскресные дни, когда я просыпался позднее обычного, когда сквозь щели в ставнях, комнату пересекали узкие солнечные лучи; потом слышался скрип снега под окном — отец открывал ставни и в комнату врывался водопад света. Я вскакивал с постели, надевал валенки, рассматривал затейливые узоры на стеклах; бежал в чулан к рукомойнику — обжигаясь, плескал на лицо холодную воду; выходил на обледенелое крыльцо — утро было яркое, звонкое; на сугробах искрился пухлый ночной снег; меж домов, как гирлянды, провисали провода, покрытые мохнатым инеем, среди кустов мелькали синицы…
К Новому году готовились за месяц: красили акварелью бумагу, нарезали ленты, клеили цепи, корзинки, хлопушки… Украшение елки — был скромный и трогательный обряд: кроме самоделок, на нее вешали конфеты и печенье, отец приносил с завода металлическую стружку — она заменяла серпантин.
Мы вообще все делали сами: еще в общежитии из швейных катушек вырезали шашки и шахматы, из тряпок сшивали кукол для домашнего театра, из осколков зеркал склеивали калейдоскопы, из фанеры выпиливали хоккейные клюшки, из подшипников и досок мастерили самокаты, из коробок и линз — фильмоскопы, а ленты к ним рисовали красками на кальке — получались настоящие цветные диафильмы с титрами. В Аметьево мы собирали детекторные радиоприемники, из оптических стекол делали подзорные трубы, и строгали лыжи из досок, выгибая носы в кипятке. И делали многое другое. Моим сверстникам был присущ интерес ко всему новому, жажда преодоления, открытия…
Сейчас у ребят пластмассовые механические игрушки, у подростков — велосипеды с тремя скоростями, магнитофоны, роскошные коньки и клюшки, но нет у них навыков к ремеслам, уж я не говорю о том, что елка, украшенная самоделками, теплее и дороже елки с магазинными игрушками, так же как и все другое, сделанное своими руками…
Иногда я вижу — ребята бросают на помойку чуть надтреснутые лыжи, погнутые санки и тут же катят с горы на листах фанеры. Это от пресыщенности. Ведь и среди взрослых встречаются люди, которые в полном благополучии выдумывают себе трагедии, но в несчастье все мечтают о сказке с хорошим концом.
Теперь молодые люди раскованные, у них современные интересы, они опустили многие условности, у них новая философия — свобода индивидуальности. Глядя на них, я чувствую, что безнадежно отстал, даже выпал из жизни — так далеко они ушли вперед. Я не знаю, чего они хотят, против чего протестуют, к чему призывают. Наверное, они правы. Ведь каждое новое поколение не согласно с отцами, ломает устоявшиеся ценности и выдвигает свои идеалы. Но ведь поколение — это не новый биологический вид, а люди, носители своего времени, сделавшие определенный вклад в культуру. И вот здесь я не понимаю теперешних молодежных идолов — парней с гитарами, которые подпрыгивают и завывают кастратами. В их оглушающих ритмах две-три ноты и повтор одних и тех же слов, которые, кстати, и не нужны. Но слушатели, охваченные ажиотажем, воют и топают и, подчиняясь каким-то законам мимикрии, превращаются в дикую, неуправляемую толпу, в которой человек перестает быть личностью. Я не против этих ритмов, пусть каждый играет, что хочет, но мне жаль этих ребят — не интересуясь другой музыкой, они обедняют свою жизнь.
Сейчас я задаюсь вопросом: неужели людям надо одуреть от отупляющей массовой культурой, чтобы потянуло к классике, пресытиться распутством, чтобы вернуться к благочестивости, дойти до вопиющего богатства, чтобы оно осточертело и довольствоваться скромным образом жизни?
Наверное, эти воспоминания выглядят старческим брюзжанием — возможно, но когда видишь на улицах нагловатых, самоуверенных парней, которые крутят на пальцах ключи от «Жигулей», жуют жвачку и болтают о том, где можно заколотить деньги, думается: что из них получится? Возможно, они станут неплохими специалистами в своей области, но я не знаю, будет ли в них та человечность, которые отличали моих сверстников. Я даже не знаю, полезны ли обеспеченность и возможности, которые теперь у многих подростков. Я не могу объяснить, только чувствую, что все как-то не так. Может быть, я оправдываю свое обделенное поколение, но, по-моему, каждому в начале пути не мешает познать невзгоды и лишения. Я смутно догадываюсь, какой станет теперешняя молодежь, не испытавшая наших бед. К тому же, сейчас у многих молодых людей изначально нет четких убеждений, их основа рыхлая. Им не нравится мир, но как его переделать, они не знают. Они разучились думать, анализировать то, что происходит, различать настоящее и фальшивое.
Мои школьные товарищи! Пареньки послевоенного времени. Они исчезли в тумане, растворились в дорожной пыли — сразу же после школы разъехались по всей стране, точно стая волчат, выпущенных на свободу. Припоминаю несколько школьных дней, но и они еле просматриваются, как выцветшие чернильные записи. Воспоминания — это след на воде от уплывшей рыбы, шум крыльев от улетевшей птицы, тепло от зашедшего солнца. Вот и друзья мои, молчаливые призраки, то подходят ко мне, то отходят. Так трудно их вызвать в теперешний мир. Чтобы просто обняться. Пусть даже не поговорить — хотя бы обняться.
От Аметьево до школы было три километра, мы со Славкой их проходили за полчаса. Одноклассники вечно над нами посмеивались: осенью, когда от дождей размывало тропы, мы приходили забрызганные грязью и долго отмывались в лужах, а зимой, прибежав в школу на лыжах, счищали подлип, стаскивали друг с друга валенки, из которых вываливались слежавшиеся лепешки снега.
В классе я дружил со Стариком и Вишней. Старик, красивый, без всякой слащавости, подросток, жил с теткой в двухэтажном деревянном доме. Отец Старика погиб на войне, мать после этого сошла с ума и постоянно лежала в психбольнице. Каждое воскресенье Левка наведывался к ней, а в понедельник классный руководитель, не блещущая умом женщина, отзывала его в сторону и спрашивала:
— Узнала тебя мать или нет?
Старик с теткой занимали верхний этаж, куда вела лестница со стертыми ступенями. В одной комнате стояла мебель из грушевого дерева, в другой — печка, выложенная белым кафелем. Я любил тот захламленный дом с расшатанными дверями, с паутиной и липучками на окнах — он был какой-то обжитой, со множеством закутков. В доме жил старый сенбернар с седой мордой и мутными глазами; он, как телохранитель, провожал Старика до школы и встречал после занятий.
Старик был самым способным в классе, и главное, нам всем не хватало его выдержки; всегда спокойный, он даже во время ссор не повышал голоса и, соответственно, остальные говорили тише — одно его появление действовало отрезвляюще.
Сохранились две фотографии. На одной: Старик и я в лыжном походе: стоим, обнявшись, замерзшие, среди заснеженных елей; на другой — мы на рыбалке по колено в воде. Как ни силюсь, не могу припомнить те дни. Зимний лес предстает безжизненной декорацией, озеро — некой неподвижной студенистой средой, в которой застыли стеклянные рыбы и улитки; и подростки какие-то кукольные, вроде лубочных поделок, но не ярких, а однотонных, как бы под белесым светом луны. Далеко не все можно вернуть из прошлого.
Со Стариком сбегали с уроков, через туалет пролезали в кинотеатр «Вузовец» на трофейные фильмы: «Тарзан», «Долина гнева», «Охотники за каучуком». Странное дело, несмотря на изоляцию от внешнего мира, эти ленты не просто наглядно показывали другую жизнь, но и вносили существенные поправки в официальные версии газет и радио, вселяли смуту в наши головы.
С Вишней мы сидели на одной парте. Его семья обитала в полуподвале недалеко от школы; половину маленькой комнаты занимал рояль. Отец Вишни ушел из семьи к женщине, которая, как он сказал, «понимает» его. У матери Вишни была водянка: целыми днями она лежала у окна и читала с гримасой напряжения.
Старшая сестра Вишни Катя заканчивала музыкальное училище и давала уроки музыки. Невыдержанный Вишня часто затевал с сестрой перепалки, он считал себя главой семьи, поскольку являлся мужчиной и выполнял всю тяжелую работу, а сестра, по его понятиям, всего лишь зарабатывала деньги, да еще уроками, которые ей доставляли удовольствие. Вишню задевал назидательный тон сестры, которым она перечисляла, что следует ему, Вишне, сделать по дому. Если при этом присутствовали мы со Стариком, Вишня злился: