…Осенью сорок второго года все было затянуто дождевой сеткой. Временами переставало лить, но воздух оставался пузырчатым, и водяная пыль проникала даже в дома. В ту осень получили известие о гибели друзей Анатолия — Ивана и Михаила — об этом сообщила сестра Ксения. Анатолий был на работе, когда принесли письмо. Ольга хотела подготовить мужа к известию: вначале сказать, что Иван и Михаил ранены, а уж потом показать письмо, но у нее ничего не получилось — она не умела играть, прятаться за спасительную ложь, — и сбивчиво выпалила ужасную правду.
Потрясенный Анатолий долго не мог прийти в себя; он осунулся, ссутулился, с работы возвращался поздно, выпивши; усаживался на кухне в углу, поминутно снимал очки, тер глаза, говорил Ольге, что ему стыдно — его друзья погибли, а он отсиживается в тылу. Втайне от жены он снова ходил в военкомат, просился на фронт, но его не отпускали с оборонного завода, да и зрение подводило.
Гибель друзей для Анатолия стала вторым, после смерти родных, страшным ударом, от которого он так и не смог полностью оправиться. Стоило ему хотя бы ненадолго остаться наедине с самим собой, как в него, и без того слабовольного, вселялось бессилие и хандра.
— Я всех потерял, — бормотал он, — у меня осталась только Ольга и дети.
С каждым годом его все сильнее охватывали неуверенность и малодушие. В семейной драме и в гибели друзей он видел предначертание судьбы, определенный рок. Только постоянная поддержка, самоотверженность и преданность жизнестойкой жены выводили его из состояния подавленности.
Через год часть работников завода переселили в общежитие Казанского университета на запущенной окраине, в четырехэтажное строение из жухлого кирпича со сгнившими водостоками. Рядом в овраге пролегала железнодорожная колея, с одной стороны уходившая в тоннель, с другой — упиравшаяся в стрелку станции Аметьево. Перед общежитием склоны оврага связывал деревянный мост.
Анатолию с Ольгой достались на втором этаже две крохотные комнатенки, переделанные из туалета; в них был холодный, выложенный плиткой пол, между стеной и расшатанной дверью зияла щель, которую приходилось занавешивать. Несколько дней из досок и ящиков Анатолий сколачивал стол, табуретки и козлы под матрацы. Он не признавал работу на скорую руку и все делал неторопливо, основательно, с поразительной тщательностью.
— К вещам, сделанным своими руками, и отношение особое, — говорил он.
— Отличная мебель, — сказала Ольга, поглаживая самоделки мужа. — Прямо стиль «Людовик», — она еще пыталась шутить, взбодрить свое сникшее семейство.
Через общежитие тянулся сумрачный коридор, по обеим сторонам которого были комнаты с пыльными лампочками; заканчивался коридор умывальной и кухней с железными печурками-«буржуйками»; единственный туалет находился на третьем этаже. Электричество давали только на два часа и вечером сидели при коптилках. То и дело в общежитии появлялись клопы, и тогда мебель ошпаривали кипятком. А однажды обнаружились вши, и поскольку мыло выдавали редко, вместо него использовали глину с золой, но эта смесь была малоэффективна и многим женщинам пришлось остричь косы.
Вечерами по коридору стелился едкий дым — на печурках готовили скудную еду, сушили обувь, кипятили баки с бельем, плавили стеарин и лепили из него свечи. После ужина все снова собирались на кухне, слушали по радио последние известия. Кухня была неким клубом, где каждый мог высказаться, найти понимание, поддержку — и в первую очередь у Ольги. Как и всюду, в общежитии неутомимая Ольга была главным действующим лицом; она объединяла самых разных людей, примиряла самых непримиримых противников. Несколько минут, проведенные с ней, поднимали настроение на целый день. Все в один голос называли ее «сердечной, отзывчивой, душевной».
Общежитие почти не отапливали; крайне редко в батареях слышалось бульканье и в комнатах становилось теплее; тогда грелись у радиаторов, сушили на них сухари из черного хлеба; в такие дни Ольга в кругу семьи непременно восклицала:
— Давайте-ка вот что! Постелим матрацы у батареи и выспимся на полу по-царски. А перед сном тихонько споем прекрасные русские песни, — и она вполголоса затягивала «Степь да степь кругом…», затем «В низенькой светелке огонек горит…».
Комнату рядом с кухней занимала Тоня Бровкина, которая до войны жила на Правде. Ее муж был на фронте, а она, имея двоих малолетних сыновей, работала в литейном цехе. «Фигуристая», с «каштановыми» волосами Тоня, после увольнения Ольги, считалась «первой красоткой» на заводе; мужчины засматривались на нее, но она не замечала их — была полностью поглощена заботой о детях и беспокойством за мужа. Однажды один молодой литейщик попытался ее обнять — то, что за этим последовало, позднее пересказывали как невероятный случай — Тоня так вспыхнула, с такой яростью оттолкнула парня и стала наносить ему пощечины, что рабочие подумали, она сошла с ума. Ее еле оттащили от обалдевшего несчастного литейщика.
Рядом с Тоней жила еще одна работница завода — Катя Синькова. У Кати была обычная внешность, но звали ее «шикарная женщина», потому что она носила модное крепдешиновое платье и всегда резко пахла духами. Как и Тоня, Катя была женой фронтовика, но вела себя вызывающе; к ней наведывался комендант общежития, всемогущий Маркович, здоровенный, с двойным подбородком мужчина, который каким-то образом избежал мобилизации. Женщины в общежитии звали его «тыловой крысой», а мужчины «упитанным», из тех, у кого «сытая жизнь» и «маленькой сошкой с большими амбициями». Появляясь в общежитии, Маркович быстро, «для порядка», обходил умывальни и кухни, потом надолго исчезал в Катиной комнате, причем всегда входил со свертком впечатляющих размеров, а уходил без него — женщины шушукались, что «крыса приносит Катьке крупы и сало».
— Война войной, а молодость проходит, — цинично, без всякого смущения говорила Катя на кухне. — Я вообще в любовь не верю. Жизнь-то проще. У нас с муженьком и не было никакой любви. Так… сожительствовали… Он там небось уже какую кралю завел, связисточку или сестричку милосердия. У них ведь там не только бои, есть и передых.
— И как она может так рассуждать, — возмущалась Ольга. — Она в любовь не верит. Во что же тогда верить?!
— Катька просто дура! — резко говорила Тоня. — У нее ни стыда, ни совести нет. Все строит из себя кого-то. Считает, что у нас все бабье, а у нее бабочка. Тоже мне целлулоидная красотка!
С наступлением зимы, после «специального разрешения» коменданта, «буржуйки» из кухни перенесли в комнаты, а трубы выставили в форточки и общежитие окутала дымовая завеса. Для печурок по всей окрестности собирали щепки, ветки; на поиски топлива отправлялись целыми семьями, и случалось некоторым везло — находили куски торфа и угля. Готовили на печурках в основном баланды из всего, что можно было достать — «супы-фантазии», как их называла Ольга.
На продуктовые карточки выдавали хлеб и перловку; суточная норма была ничтожно мала и все обитатели общежития, кроме Кати, сильно похудели. Но то суровое время сплачивало людей: в общежитии жили по-родственному, всем делились друг с другом: обувью, одеждой, вареной картошкой, сухарями, и что особенно дорого и примечательно — радовались, что могут поделиться.
В свободные от работы вечера женщины собирались у Ольги, «коротали время за чаем у огонька» — совсем как когда-то на Правде. Каждая женщина приносила полено или обрезок доски — поддерживать огонь в печурке. Чай заваривали горелой коркой хлеба и растворяли в нем сахарин.
— Мы, девчата, все выдержим, — говорила Ольга. — Конечно, кое-кто и сейчас живет неплохо. Некоторые пользуются бедственным положением людей, за бесценок скупают одежду, вещи. Ну да ничего, после войны разберемся с этими зажиточными… Представляете, у нас на хлебозаводе у одной женщины живет кот. Так он таскает колбасу у зажиточных соседей и приносит хозяйке, — Ольга пыталась шутить, прекрасно понимая, что шутки снимают напряжение, отвлекают от мрачных мыслей.
— Мы все выдержим, — уверенно повторяла она. — Ведь мы, русские женщины, двужильные…