Солдат посоветовался с кем-то в вагоне.
— Ладно, забирайтесь.
Анатолий поцеловал жену и детей.
— Береги себя, Олечка. И детей береги. Если на первой станции высадят, поезжайте назад на пригородном.
Ольга с детьми залезла на нары, солдаты прикрыли их шинелью. Когда состав тронулся, Ольга вылезла из укрытия.
— А вообще-то куда собираешься, милая?
— В Москву.
— У-у! — загудели солдаты.
Вагон трясся, раскачивался, стучали колеса на стыках рельсов — Ольга рассказывала солдатам о себе, о Москве, говорила о том, что с родными ей будет легче пережить войну. Солдаты повторили, что на станциях ходит начальник поезда и патрули, и посторонних немедленно ссаживают, но Ольга с такой мольбой просила оставить ее в поезде, что солдаты сжалились. На остановках детей укладывали под лавку и заставляли вещмешками, на Ольгу накидывали шинель с поднятым воротником, нахлобучивали пилотку и усаживали вместе со всеми в полукруг за ящиком — делали вид, что играют в карты. Начальник поезда забирался в теплушку, высвечивал фонарем закутки.
— Все в порядке, товарищ начальник! — весело кричали солдаты и хлестко лупили картами.
Солдаты делились с Ольгой и детьми пайками, на ночь для «зайцев» стелили шинели поближе к печурке… Днем в приоткрытую дверь вагона влетали клубы паровозного дыма, хлопья гари, дождевые капли. Назад убегали унылые леса, просматривающиеся насквозь перелески, размытые проселочные дороги, черные от дождей деревни и полустанки.
В Раменском солдаты посоветовали Ольге пересесть в электричку, а с окраины добираться трамваями. На электричке Ольга с детьми доехала до Москва-товарной, но и там стоял кордон патрулей. У Ольги потребовали пропуск.
— Я к матери. Ездила за город к тетке.
Она назвала адрес матери и ее пропустили.
Когда сели в трамвай, дочь снова полезла под лавку. Ольга улыбнулась, вытащила девчушку, прижала к себе и с горечью подумала: «Эта война не только взрослых, но и детей изуродовала, вселила в них страх».
Когда мать открыла дверь, с ней стало плохо.
— Ой, Оленька, ты ли?! А дети-то, прям скелетики!
…Мать работала истопником.
— Сижу себе в подвале, кидаю в топку уголь, штопаю носки на лампе да пою, — говорила она Ольге, когда они поужинали и уложили детей. — Но сейчас уже несколько месяцев угля нет. Просто посменно дежурю… сижу и думаю о Вите. Так и не получила от него ни одной весточки. Говорят, пропадают без вести, а я не верю… Ну, а как вы-то там жили?
Всю ночь они проговорили на кухне, растапливая плиту последним паркетом, вынутым из пола.
— Зря приехала, — сказал Ольге утром старший брат Алексей. — Здесь тебя не пропишут, да и Анатолия одного оставила. Такого человека! Дуреха! Тебе за него обеими руками держаться надо, а ты его там бросила.
Алексея освободили от мобилизации как контуженного в финской компании. Он по-прежнему служил на телефонном узле и каждый вечер «буйствовал»: напившись, рвал продовольственные карточки — «проклятые бумажки», усаживался на кухне с гитарой, брал прежние прекрасные аккорды, пел какой-нибудь куплет, отплясывал чечетку, играл все громче, пел на всю квартиру. Его пыталась остановить жена Лариса — то уговорами, то угрозами; сбегались соседи с лестничной клетки. Алексей медленно поднимал глаза, зловеще осматривал собравшихся и гремел:
— А ну все к чертям собачьим! — и продолжал плясать.
Заканчивалось его буйство тем, что, обливаясь потом, он валился на пол, хватался за сердце и хрипел, вдрызг разбитый и опустошенный…
А по ночам во сне он кричал. Это был страшный крик. Вначале слышались только стоны и скрежет зубов, потом раздавался низкий протяжный вой — он нарастал, переходил в сиплый вопль, и внезапно ночную тишину разрывал неистовый долгий крик. От этого крика шатались люстры, падала посуда в шкафах: весь дом приходил в движенье: люди испуганно вскакивали с постелей и в панике выбегали на лестницу. Пытаясь разбудить мужа, Лариса толкала его и била, стаскивала с кровати, но он продолжал кричать и на полу; кричал и дергался, точно раненый зверь.
По утрам, отдуваясь и сопя, Алексей просил прощения у жены, извинялся перед соседями, склеивал разорванные карточки и на работу являлся в более-менее «пристойном» виде, но уже к концу рабочего дня становился раздраженным, взвинченным — то его мучила контузия, то он злился на «буквоедов» в военкомате, не пускавших его на фронт, то переживал за младшего брата, от которого по-прежнему не было вестей. На людях он еще держался, но среди родных расходился. Особенно доставалось жене, она расплачивалась за его «загубленную жизнь». На нервной почве у Ларисы ухудшилось зрение.
Ольга недолюбливала брата за его необузданный нрав, агрессивность, хотя и понимала, что он тоже жертва войны, по-своему погибший человек, сгорающий изнутри.
Сестра Ксения находилась на трудовом фронте, а ее муж после ранения лежал в госпитале.
— У него пустячная рана, — сообщила Ольге мать. — Говорят, сам пальнул себе в ногу, чтоб увезли с передовой. Но люди много чего болтают. Говорят, он в госпитале спутался с какой-то санитаркой… Но Ксюша все равно его навещала. Она ведь добрая. Мне подарила шерстяной платок, а Лешкиной Люське отдала свою посуду… Ксюша теперь красивая, статная, ты ее и не узнаешь. А ведь помнишь, она с девичества была дурнушкой. Говорили, лицом не вышла. Но вот все время делает добро, и Бог ее вознаградил, она стала красивой. Сейчас на Ксюшу все засматриваются… Там, на трудовом фронте, они шпалы под рельсы кладут. А раньше окопы копали вокруг Москвы. Она рассказывала — стояли в воде, змеи плавали и ползали, целые клубки… А вот Анютка совсем меня забыла. Как уехала в эвакуацию в Омск, так ни одной весточки и не прислала… Неужто трудно написать матери? Ну, да Бог ее простит!.. А вот от Вити почему нет вестей, никак не пойму. Не мог он мне не написать.
Ольга успокаивала мать, но самой ей было тревожно. Уже около трех лет младший брат находился на фронте, и чтоб не написать ни одного письма!.. Ольга ходила в военкомат и даже в Министерство обороны, но ничего толком не выяснила; единственно, что ей сообщили — воинская часть брата была в окружении.
В Москве по Садовому кольцу вели пленных немцев. Они брели медленно, грязные, оборванные, совсем не похожие на тех, которых изображали на плакатах. У Крымского моста стоял зенитный расчет и висели воздушные заграждения; ежедневно по квартирам ходил домоуправ, смотрел, нет ли бреши в маскировке окон, заклеены ли стекла на случай бомбежки. От магазинов тянулись длинные очереди — по карточкам выдавали суфле и пивные дрожжи, а однажды дали продукты из Америки: сгущенное молоко, яичный порошок и тушеное мясо в жестяных коробках с приваренными ключами-открывалками. Первый раз за всю войну Ольга с детьми попробовала белого хлеба и мяса; но выпадали дни, когда питались одним «кулешом» — кашей из черного хлеба, запивая ее кипятком с сахарином.
Москва была полна слухов; по одному из них — в яичный порошок вредители подсыпают битое стекло, а пирожки, которые продают на площадях, делают из собак и кошек, и даже из покойников; по другому слуху, город наводнили «попрыгунчики», воры с пружинами на подошвах, будто бы эти воры перепрыгивают через заборы и даже грузовики. Каждый вечер мать рассказывала Ольге о трагических происшествиях: то про женщину из отряда ПВО, которая не успела отцепиться от аэростата-«колбасы» и улетела в небо, то про шпиона, который намеревался затопить метро водами Москва-реки.
Целый месяц Ольга ходила по милицейским управлениям, пока не добилась разрешения на прописку.
— Ты такая счастливая, — удивились родные. — Тебе так во всем везет. Надо же, прописаться в военное время!
— Знаете что?! — мгновенно сказала Ольга. — Везение сопутствует упорным, отважным, а не сваливается с неба! Когда плохо, нужно не ныть, а добиваться своего. А неприятности всегда можно так сгустить, что и жить не захочется.
Спали на кухонной плите, благо пупынинская плита имела внушительные размеры — во всю стену; стелили телогрейки на горячее железо и укладывались; умещались все: Ольгина мать, если не работала, Ольга, Лариса и четверо детей. Алексей спал в комнате. Однажды ночью завыла сирена воздушной тревоги, все вскочили и с одеялами побежали в станцию метро «Парк культуры». На платформе, прямо на полу, вповалку досыпали. Мать в метро не пошла: