— Кандинский, как это вы говорите с холодной улыбкой такие страшные слова, да еще в этой ужасной комнате? Мне кажется — эти белые черепа улыбаются, слушая нас…
Ее глаза пугливо уставились на череп, на который лилось лунное сияние.
— Это только кажется; но я не знаю, Тамара, почему вы очутились именно в этой комнате, когда есть гостиная.
— Я там сидела и из любопытства вошла сюда.
— Позвольте мне окончить: я высказал вам свой образ мыслей довольно ясно; но знаю, что вы женщина и едва ли поймете меня. Вы никогда со мной не согласитесь.
Ее глаза светились странно и загадочно и на губах мелькнула тонкая улыбка.
— Не знаю… все-таки, хотя я и женщина, но не буду отрицать, что ваша теория отличается большими практическими удобствами в некоторых случаях жизни.
Я продолжал:
— Никогда не поймете. Вы добродетельная мать и жена. В своих обязанностях вы найдете святую отраду и вознаграждение за то, что в течение жизни вам придется на себя возлагать тяжелый крест святого долга матери и супруги. Расстанемся.
Ее лицо озарилось злой улыбкой.
— Увы, я полагаю, поздно говорить об этом: мы не можем расторгнуть наши цепи…
— Цепи!.. — воскликнул я с тонкой радостью и, задаваясь целью вырвать у нее признание в подмене лекарств, вкрадчиво добавил:
— Какие же это цепи, Тамара Георгиевна?
— Какой вы странный!.. — воскликнула она с выражением испуга в лице. — Вы сами прекрасно знаете, о чем я говорю. Да разумеется же, цепи… цепи… любви.
Она шепотом проговорила это, в то время как в глазах ее явно светился обман.
— Ах, вот как! Но мне кажется, прежде чем раскрыть дверь в царство свободы, необходимо разрушить другие цепи, наложенные на вас положением мачехи и жены; мне кажется также, что одно из звеньев этой цепи вы уже и разбили своей собственной хорошенькой ручкой.
Она содрогнулась, но, видимо делая усилие овладеть собой, с наружным спокойствием коварно проговорила:
— Своей рукой я разбила одно звено какой-то цепи?!
Она искусственно рассмеялась.
— Пожалуйста, милый мой доктор, вникните хорошенько в эти слова и никогда не повторяйте их больше. Вообще, вы бесконечно изумляете меня сегодня, повторяя какие-то страшные слова по несколько раз и повергая меня в безграничное изумление. Зачем вы меня пугаете? Если вы полагаете, что я недостаточно была проникнута скорбью при виде своего мертвого пасынка, то вы очень ошибаетесь: мне искренне было жаль бедного мальчика, но что же делать, если лекарства перепутала старуха, как вы сами торжественно заявили об этом?
Воцарилось молчание. Тамара была бледна, но казалась невозмутимо спокойной, и только по ее губам перебегала неуловимая коварная улыбка.
— Позвольте, я сяду, — сказала она, опустилась на стул, зажгла свечу, и, неожиданно приблизив ее ко мне, внимательно посмотрела на меня.
«А, вот как, вот как!..» — подумал я, в то время как острая злоба зашевелилась в душе моей. В эти минуты я ее ненавидел.
— Конечно, мне ничего не остается добавить к вашим прекрасным словам, кроме разве одного: вы истинная супруга и примерно-добродетельная мать.
Я бросил ей эти слова, точно удар хлыста, и как от удара чего-то острого она вздрогнула и внимательно стала смотреть на меня. В глазах ее, казалось, светилась мольба и как бы слова: «Ну к чему это? к чему? ведь ты знаешь, что тебе делать».
Вдруг она поднялась, подошла ко мне и, горячо поцеловав меня в губы, точно желая зажечь во мне решимость осуществить все ее скрытые желания, отошла на прежнее место и тихо, выразительно сказала:
— Я не мать, а мачеха.
Последнее слово было произнесено с особенным ударением и выразительностью в лице.
Порыв ее неожиданной нежности разогнал мою злобу, но меня что-то подбивало помучить ее, и я сказал:
— Наше положение невыносимо, милая княгиня; я не вижу никакой возможности разбить цепи, перевитые розами добродетели и материнской любовью.
По губам ее прошла судорожная гримаска, но, немного спустя, она очень тихо, загадочно произнесла:
— Вы умеете все понимать, а требовать от меня страшных слов не надо. Я только слабая женщина. Мужчина смеет много и может много.
— Чего же именно?
— Вы знаете.
— Значит, я должен продолжать сбрасывать каменья, мешающие нам?
Над ее глазами полуопустились длинные черные ресницы с таким выражением, точно отвечая мне: «да», в то время как на губах зазмеилась коварная усмешка.
— Хорошо, я снисхожу к вашей женской слабости и не приподымаю перед вами красное пугало, называемое смертью; но, Тамара, ваш муж человек хороший и добрый, и, быть может, вы хотите, чтобы он жил долго, как Мафусаил.
Она нервно рассмеялась и лицо ее сделалось злым.
— Какой вы колкий, Георгий Константинович; вы нисколько не щадите меня. Я вам тысячу раз повторяла, что, выйдя за него, я сделала страшный шаг и с тех пор каюсь и каюсь без конца. Конечно, если он будет жить, то пускай живет; но говорю вам совершенно откровенно, если бы так случилось, что бесчисленные болезни, кроющиеся в его хилом организме, поднялись бы в нем с удвоенной силой и, засушив его руки и ноги, приковали бы его к постели, то я смотрела бы на него совершенно сухими глазами.
— Неужели? — вкрадчиво и лукаво сказал я, испытывая радость в душе и какое-то острое злобное чувство.
— Высказалась я совершенно ясно, и вы можете быть уверены, что если ваше лечение воскресит эти скелеты и мумии, то я, конечно, скажу: слава Богу, но в то же время вы не можете не понимать, что я всю жизнь буду глубоко несчастна.
Я долго смотрел на нее и рассмеялся.
— Какой вы тонкий дипломат, Тамара, да вы совершенный дипломат.
— Да, да мой голубчик, если на моей совести и есть что-нибудь, то зачем это высказывать? Я только женщина, вы — совсем другое дело: вы бесстрашны, точно закованы в железо, и вас ничто не страшит. Идти за таким сильным человеком так приятно одинокой, слабой женщине.
Слушая ее, я не замечал тоненьких сетей, которыми она опутывала маленького божка в моей груди, называемого самообожанием: мне было так приятно ловить из ее хорошеньких уст эхо моего собственного мнения о своей особе и в особенности о том, что я человек с железной волей.
— Хорошо, Тамара, но меня смущает одно: ваша падчерица славная девушка и я боюсь, что вам жаль ее…
— Жаль ее!..
Она внезапно поднялась с места и в черных глазах ее вспыхнуло пламя.
— Я уже вам говорила, что после последнего печального события она стала совершенно невозможной. Она так смотрит на меня, точно на дне души моей видит что-то, и смотрит с тихой улыбкой, какой-то странной и удивительно печальной. Знаете ли, если бы из ее глаз исходили молнии и жгли мое сердце, мне было бы легче, нежели этот невыносимый свет…
«Ага, тебя мучает совесть! Подожди, то ли еще будет. Ты моя, моя, положительно моя»… — думал я в это время и стал делать вокруг нее маленькие шажки, точно злой дух, обводящий свой жертву волшебным кругом.
— Что с вами? — воскликнула она в испуге, пораженная выражением моего лица.
— Ничего, — проговорил я, овладев собой.
— Я содрогаюсь от ее взоров и знаете ли, мгновениями меня охватывают настоящие порывы ненависти…
— Как, вы можете ненавидеть, вы — вы!..
— Вы меня не понимаете. Мне просто хочется засмеяться ей в лицо и высказать ей, как она глупа… О, клянусь вам, не Богом, конечно — вы отрицаете Его, и я полагаю — знать, что там есть Судия — как это страшно теперь…
— Правда, да, да — страшно.
— Клянусь этими звездами, луной, что смотрит на наш мир — до похорон бедного мальчика я не чувствовала себя в таком смятении… Ты поднял бурю в душе моей и потом эта смерть бурю эту превратила в пламя и мой мозг и сердце охвачены им. Как это странно, право: мне все кажется, что если бы дочь моего мужа не имела возможности смотреть на меня так укоризненно-печально, мои тревоги совершенно оставили бы меня… Я убеждена, совершенно убеждена в необходимости идти вперед…
— По трупам, — спокойно подсказал я.
Она испуганно поднялась и в страшном волнении отошла к двери.
— Вы меня пугаете! И я не понимаю вас, совсем не понимаю.
В ее губах стал заметен судорожный смех и она, не отрываясь, стала смотреть на меня. Признаться, я никак не ожидал, чтобы она была способна на такие сильные душевные движения. Флейта зазвенела слишком сильно от легкого дуновения в нее — и больше ничего. Слушая ее речи, я ощущал приступы искреннего восторга. Теперь я не только любил ее, я ее обожал, чувствуя, что жребий наш будет один, судьба нас сковала и призраки преступлений погонят нас вдвоем по дороге жизни. Я чувствовал странную торжественность в душе и что-то подтолкнуло меня поступить совсем необычайно. Я опустился на одно колено и, целуя ее руку, тихо проговорил: