Утро было чудное, когда я, сидя в коляске, мчался на паре лошадей в имение пригласившего меня князя. Предо мной с разных сторон возвышались горы — серые, бурые, желтоватые, — сверкающие переливами разнообразных цветов и по скатам зеленеющие коврами молодой травы. Ручейки, спадающие с вершин по склонам, казались серебряными лентами. Золотые лучи только что показавшегося солнца потянулись по долинам и горам, играя на вершине отдаленной горы розовым переливающимся сиянием. Удивительно свежий воздух дул мне в лицо. Я озирался вокруг и мысленно повторял: «Недурно». «Волшебная природа», «божественная» и другие в этом роде эпитеты совершенно исключались мной из лексикона моих слов: внутренне я гордился холодной положительностью своих мыслей, уверенностью, что мир не более как простое физическое тело и все в природе совершается по совсем простым законам, точно так же, как в нашем теле — движение крови, и если он, то есть мир, поэтически сияет иногда молнией и обвивается лентами золотых лучей, то ведь и из очей хорошенькой женщины исходят иногда тоже молнии в миниатюре: это не помешает ей при случае очутиться у меня на анатомическом столе, и конец поэзии. Такие мысли делали меня гордым и холодили мой ум.
Дорога поднималась все выше, воздух становился все более разжиженным и, наконец, предо мной открылась ровная площадь, усаженная по сторонам огромными деревьями и кончавшаяся в глубине полукружием гигантской горы с плоской вершиной. В голубом воздухе рельефно выделялись растущие там деревья, точно часовые в зеленой чалме, охраняющие вход в царство вечного Эдема. По почти отвесным скатам горы зеленелась яркая трава, как зеленая мантия, наброшенная на плечи великана. Внизу серебристой лентой огибалась река, в яростном беге своем перекатываясь через огромные камни и рассыпаясь вверху брызгами.
Коляска неожиданно остановилась около огромного белого дома, почти совершенно скрытого широкой зеленью высоких чинар. На ступеньках крыльца я увидел низенького широкоплечего старика — чистокровного грузина; на его круглом лице резко отпечатлелась национальность: нос с горбиной, очень большие, прозрачно-ясные круглые глаза, в выражении которых было что-то дикое, широкие дугообразные брови. Лицо это было испещрено морщинами и окаймлялось седыми баками. Не забывая своей роли врача, я выскочил из коляски, как человек, спешивший бросить якорь спасения погибающим, и направился к крыльцу.
— Кажется, доктор Кандинский, если не ошибаюсь, — проговорил старик и быстро пошел вперед с протянутой рукой, причем морщины на его лице пришли в движение, кончик орлиного носа наклонился вниз и бледно-синие губы растянулись в длинную приветливую улыбку.
— Очень рад, очень рад, — я князь Челидзе, Евстафий Кириллович.
— Доктор Георгий Константинович Кандинский.
Он пристально начал всматриваться в меня и вдруг как-то простодушно-лукаво рассмеялся.
— Да вы совершенно молодой человек. Я этого не ожидал, мой милый доктор. Знаете ли, вы популярны у нас в Тифлисе, как ни один жрец Эскулапа и, соображаясь с вашей известностью, я все-таки полагал, что вы человек пожилой, но вы совсем молодой, черт побери, и при этом дьявольски красивы.
Я холодно прервал его, заявив, что я приехал в такую даль лечить, а не болтать.
— Лечите, Бога ради, лечите, доктор, у меня много для вас работы, только помогите. Вы не знаете, мой дом — больница безнадежно больных. Это не дом — ад… то есть для меня, по крайней мере… сам по себе дом прекрасный. Пожалуйте вот сюда, доктор, я вам покажу кое-что.
Мы пошли между высокими деревьями аллеи.
— Я всю жизнь вожусь с докторами и хорошо их изучил, это по большей части… мошенники.
Старик остановился, пристально взглянул на меня и рассмеялся каким-то глуповатым смехом. Я придал своему лицу холодный и обиженный вид.
— Бога ради, не сердитесь на меня, доктор. Мой порок — откровенность и иногда я хватаю через край, хотя, в сущности, ругая врачей, я только отдаю им должное.
Я холодно и строго слушал все это.
— Не знаю, князь, кажется, медик совершенно лишнее лицо в вашем доме.
— Бога ради, не сердитесь доктор. Мой дом — печальный приют больных, и я пригласил вас… но медицина все-таки не наука, это черт знает что… Вы хотите, конечно, сказать: зачем я вас приглашаю, если имею такое мнение о вашей профессии? Вы меня легко поймете, если вникнете в мое положение. О, оно отчаянное, потому что жизнь моего сына и моей дочери на волоске и где искать спасения, не знаю. Вы скажете, что помимо докторов есть еще Врач Бессмертный в небе. Очень может быть. Дайте мне Его адрес, я — пойду.
Он посмотрел на меня и рассмеялся смехом юродивого.
— Нет, я Его не знаю, не видел… Может быть, Он и там, но в какую дверь стучаться, этого мне никто не объяснил. Вы понимаете — надеяться приходится на то, во что не веришь. Я двадцать лет приглашаю докторов и двадцать лет их ругаю и, сознаюсь, не люблю я их; доктор и ворон — одно и тоже… Один входит в дверь, то есть врач, другой садится на крышу — ворон: оба каркают. За ними тянется поп, гробовщик выступает последним. Так всегда у меня было… Посмотрите сюда, посмотрите.
Он остановился и к удивлению моему, я увидел, что очутился посреди могил, над которыми возвышались высокие мраморные памятники. Я с удивлением посмотрел на старика, решительно не понимая, зачем он меня сюда привел.
— Здесь я похоронил своих двух дочерей, здесь покоится моя старушка. Негодяи, они не могли вылечить — решительно ни одной. Нелли, Нелли! Ты не слышишь меня, крошка Нелли!
Он склонился к мраморной плите и из глаз его брызнули слезы. Имя «Нелли» он произносил певучим, дрожащим голосом и в груди его точно что-то клокотало.
— Доктор, если вы не можете спасти моих двух детей — оставьте меня.
— Детей ваших, — каких — мертвых?!
Во мне мелькнула мысль, что предо мной просто помешанный, но он поднял голову, посмотрел на меня и вдруг захохотал.
— Помилуй вас Бог, доктор; вы, кажется, принимаете меня за сумасшедшего. В живых еще остались сын и дочь. Ужасно! И не то ужасно, что эти умерли, а те больны — а то, что причина всему этому — я. Доктор, в моем лице вы видите последнего представителя князей Гелидзе, разбросавшего в Петербурге все свои миллионы, как тряпки. Но о них я не жалею: у меня и теперь земли столько разбросано по разным местам, что я никогда не мог добиться от моего управляющего, сколько у меня тысяч десятин… На деньги я плюю с легкой душой… Но, доктор, петербургские оргии сильно потрепали меня, в моих костях — яд, в моем мозгу — яд: я — негодяй. Мои дети — порождение греха и болезней. Негодяй ты, князь Евстафий Кириллович — негодяй!..
При этом обращении к самому себе он приподнял палку и довольно сильно ударил себя по голове.
— Тридцать лет я в аду. Ад во мне, ад в моем доме. Я — развратник, и адский огонек, разлитый в моей крови, никогда не потухает, даже теперь, в шестьдесят шесть лет — вот какое я животное. Теперь вы знаете, с кем имеете дело и почему больны мои дети. Пойдемте, я вам их покажу.
Он поднялся с камня и, с опущенной на грудь головой, опираясь на палку, быстро и не говоря больше ни слова направился по длинной аллее к дому. Очень довольный, что он замолчал наконец, я начал взвешивать сообщенные им сведения и комбинировать их.
Сознаюсь откровенно — богатство этого человека, его обширные поля, доверчивость его характера и, наконец, болезнь его детей — все это воспламенило мое воображение, поселило в моей душе какие-то смутные надежды. Людские недуги — наша жатва, и если верить в добродетель, то это само по себе очень печально: мы по необходимости являемся какими-то воронами, питающимися мертвечиной, но усилить, продлить болезнь часто означает получить процент на процент… Как видите, я выражаюсь весьма банально и, быть может, какой-нибудь мой коллега с отвращением отвернется, прочитав эти строки. Но вы, господа медики, можете ли сказать, положа руку на сердце, что вам никогда не приходили в голову такие соображения, а если и приходили, то вы всегда были очень далеки от малейшего соблазна? Я знаю, что на такой вопрос большинство из вас не может с полной правдивостью ответить: нет. Ваше колебание — результат шатающейся совести и отсутствие смелости ума, ну а я последовательнее и смелее вас. Только в этом и вся разница между нами. Нравственное чувство здесь, как видите, ни при чем; но я иду дальше, я полагаю, что милую мораль добра человек неглупый может совершенно упразднить при современном нашем безверии и знаниях. Мои воззрения могут показаться неприятной крайностью. Что делать? Так уже устроен мой несчастный ум: идти по пути логики, хотя бы эта дорога вела в пропасть, и потому послушайте.