— Нет в этом чести.

— В том, что наши крестьяне страдают, тоже нет чести. Ты никогда не пробовал зимой спуститься в долину и посмотреть в глаза крестьянским детям?

— Я был в долине, ты уже забыл? Я строил дамбу.

— Мы с тобой работали плечом к плечу, и я благодарен тебе за помощь. Мы справились с наводнением. Теперь же я хочу, чтобы мы остановили голод.

— Тебя волнует голод, а меня волнует война с Венгрией. В мае я отправлюсь в поход, как и в прежние годы. В этом году мы разделаемся с этими язычниками.

— Это твое право, ты свободный человек. Как по мне, можешь дойти хоть до Иерусалима. Но не за счет моих денег. И не за счет моих людей.

— Это мои люди.

— Тогда и плати им сам. Вот только ты не можешь, потому что у тебя ничего нет. Значит, это мои люди, и я сокращаю состав наемного войска вдвое. Те, от чьих услуг как наемников я откажусь, могут либо пойти к другому дворянину, либо вернуться на поля в долине. Большинство из них выберут второй вариант, потому что они родом из здешних мест. Никто не захочет идти на войну, если дать ему возможность самостоятельно принимать это решение.

— Я захочу.

— Прошу прощения, я на мгновение позабыл, с кем я разговариваю. Вынужден исправить допущенную мною ошибку: почти никто не захочет идти на войну, если дать ему возможность самостоятельно принимать это решение.

— Люди, которые несут дозор на твоих крепостных стенах, на моей стороне, вот увидишь.

— Это прозвучало как угроза.

— О, теперь я прошу прощения. И я «вынужден исправить допущенную мною ошибку»: это не просто должно было прозвучать как угроза. Это и есть угроза!

— Значит, ты не оставляешь мне выбора. Я снимаю тебя с должности капитана стражи и лишаю тебя всех полномочий. Как член семьи, ты, конечно же, можешь остаться в замке, но ты больше не будешь получать оплату за свою службу. Разговор на этом считаю завершенным. Всего доброго, Бальдур.

После этой ссоры теперь уже ничего не будет как раньше. Бальдур остолбенел на мгновение, а потом в ярости развернулся на каблуках и вышел из зала. Хотя Эстульф и не обращался к Элисии, она решила принять его слова и на свой счет и тоже покинула комнату. Уходя, она смерила меня испепеляющим взглядом.

То, что произошло потом, не могли предвидеть ни я, ни Эстульф. Мы вообще не верили в то, что такое возможно. Бальдур принялся настраивать жителей замка против Эстульфа, называл его узурпатором, подозреваемым в совершении ужаснейшего преступления, защитником язычества. Бальдур хотел переманить всех на свою сторону. Он ходил и на стены, и на кухню, и в комнаты наемников. Я не удивлюсь, если он и в уборной говорил с солдатами, пока те справляли нужду. По сравнению с тем, сколько усилий он приложил, особых успехов добиться ему не удалось: только двенадцать из сорока наемников поддержали его, прислуга предпочла не вмешиваться в ссору господ. И все же настроение в замке испорчено, а моя дочь оказалась там, куда мне никак не пробиться, — за стеной непримиримой вражды. Не знаю, действительно ли она одобряет то, что делает Бальдур, но вот уже несколько дней я пытаюсь поговорить с Элисией, а она избегает меня, не пускает к себе на порог, словно жалкую нищенку. А я… мне не хватает решимости, чтобы стоять на своем. Я просто ухожу и даже не особенно огорчаюсь из-за того, что меня прогнали. Не знаю почему. Конечно, для этого есть причины, даже много причин.

Может быть, все дело в том, что я пытаюсь с пониманием относиться ко всему происходящему, пусть даже ситуация противоречит моим интересам. Со мной трудно спорить, на это еще тридцать лет назад жаловались мои сестры. Элисия презирает Эстульфа, мужчину, которого я люблю. Что ж, ну и пусть. Я же, в свою очередь, терпеть не могу Бальдура. У него есть все недостатки Агапета, но при этом ни одного из немногих достоинств, которыми обладал мой бывший муж. (Именно поэтому я верю Бальдуру, когда он говорит, что Агапет хотел сделать его своим официальным преемником. Мой супруг увидел в нем человека своего пошиба, который, впрочем, не мог с ним потягаться. Отцы тщеславны. Они всегда говорят, что их сыновья должны стать такими же, как они сами. И такие отцы верят в свои слова, но где-то в глубине души они надеются, что их отпрыски не проявят такую же силу. И уж конечно, их дети не должны быть сильнее. Вот кого Агапет увидел в Бальдуре.) Итак, я понимаю, почему Элисии так хочется видеть в Эстульфе чудовище. И ее желание стать графиней тоже вполне для меня понятно. Разве я не терпела ее причуды? Разве я не прощала ее странности в отношениях с отцом? Разве не принимала я почти как должное то, что Элисия… как бы мне это сказать… предпочитала жить в мире своего воображения, а не в реальном мире? Я не спорила с ней. Я не пыталась бороться за свою Элисию. «Ничего, — всегда думала я, — такое бывает. Когда-нибудь мы будем очень близки, станем любящими матерью и дочерью, этот день настанет». Но он так и не настал. И теперь этот день дальше от нас, чем когда-либо. Наверное, он вообще никогда не наступит. В каком-то смысле я тоже жила в мире воображаемого, и только сейчас я понимаю, что уже слишком поздно. И часть вины лежит и на моих плечах. Возможно, именно поэтому я боюсь говорить с Элисией, боюсь убеждать ее в том, что я не такой уж плохой человек, как она думает. Все дело в том, что я прекрасно понимаю ее чувства. И знаю, что в ее упреках есть и доля истины.

Я усматриваю горькую насмешку судьбы в том, что именно сейчас, когда дочь так отдалилась от меня и прячется в своем крыле замка, возвращается ко мне мой ненаглядный сын, мальчик, к которому Элисия всегда так ревновала. Конечно, Орендель был одной из причин проблем в наших отношениях с Элисией. Вначале Орендель был очень болезненным ребенком, а потом, когда ему исполнилось лет пять-шесть и он уже преодолел детскую слабость, сделался всеобщим любимчиком в замке — благодаря своим стихам и песням (это очень не нравилось Агапету, который считал, что мужчин, даже двенадцатилетних, нужно не любить, а бояться). Когда Оренделя здесь не стало, тоска по нему спутала все мои мысли, и вновь не к Элисии, а к моему сыну были устремлены все мои помыслы. Дети такое чувствуют. Элисия никогда не жаловалась на это мне, да и вообще я никогда не слышала, чтобы она жаловалась кому-либо, даже Агапету, но я боюсь, она поверила в то, что всегда будет на втором месте. Поэтому столько трагизма в том, что это подтверждается вновь. Я действительно пыталась принять участие в разрешении ссоры между Элисией, Бальдуром и Эстульфом, но при мысли о заветном возвращении Оренделя все остальное меркло. Достаточно было моему сыну один раз махнуть факелом, чтобы я позабыла о ссоре с Элисией. Мне в моей жизни нужна любовь. И нет больше сил добиваться любви Элисии. Пускай моя дочь сама придет и подарит мне свою любовь, как подарил Эстульф, как дарит мне любовь дитя, что я ношу под сердцем, как подарит мне свою любовь Орендель. Может быть, это и жестоко по отношению к Элисии. Но это правда!

Основой моей связи с Элисией всегда было то, что в ее глазах я видела отражение своего материнства. И дело не в нашем сходстве, нет. Все дело в ее взгляде. В ее глазах, даже во время наших ссор, я видела любовь. Но после той ссоры в зале, когда Элисия посмотрела на меня с ненавистью, во мне что-то сломалось. Исчезла часть моей материнской любви. Элисия по-прежнему мой ребенок, я желаю ей лишь добра. Я всегда оберегала ее, как могла, и буду беречь ее, как могу. Но я не стану жертвовать ради нее Эстульфом, этим лучшим из людей.

Но что, если она заставит меня выбирать? Это будет ужаснейший день в моей жизни.

Элисия

Говорить мне, мол, она моя мать, она родила меня, нужно как-то мириться с нею… Это все равно что требовать у взрослого вернуться в лоно. Я уже не ее дитя, по крайней мере, она не может больше потчевать меня пряником или грозить мне кнутом. Ладно, это делает ее новый муж, но она-то стоит рядом и не говорит ни слова. Вся она будто пропитана этой любовью к Эстульфу, она упивается этой любовью, пьяна ею, и потому ее взгляд на происходящее замутнен. Ее действия и решения определяются этим помутнением рассудка. Впрочем, при этом же мама на самом деле только сейчас решила проявить свою истинную сущность. Да, я действительно думаю, что женщина, которая называет себя моей матерью, перестала скрывать то, о чем молчала все эти годы. К примеру, свое желание бросить весь мир к ногам своего возлюбленного. Или убрать меня с дороги. Может, мать и не осознает это, но я всегда мешала ей. Я была плодом ее замужества, о котором она сожалела каждый день. Думаю, в первые годы брака с отцом мать втайне — в том числе и от себя — надеялась, что я умру, ведь так Господь покарал бы ее мужа за несчастливый союз. Она всегда хотела, чтобы ее мнение было мнением Господа. И она хотела быть счастлива. И то, и другое превращает людей в тиранов.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: