4 октября 1941 года. (...) Теперь о дневнике. С ним получилась целая история. Я во что бы то ни стало хочу, чтобы в тревогу ночью он был со мной – гораздо увереннее, приятнее себя чувствуешь. Ведь почти двух-годовой дневник мне так дорог... Я пришила его к пальто, но Мама не позволила носить, сердилась; пришлось отпороть. Потом я сшила пояс и привесила дневник около резинок. Это было довольно неудобно, а Мама опять увидела и рассердилась. Теперь я беру его с собой совсем официально – в газете ношу каждую тревогу. Мама хоть и не совсем довольна, но не спорит, мне это и надо. В крайнем случае отдам на время Нине на хранение, но этого делать очень, очень не хочется, т. к. Нина о самом существовании дневника... Однажды, когда я еще носила его в пальто, у нас произошёл большой разговор. Нина высказывала догадки, говорила, что это документы, книга, заверение в дружбе... дневник... и другое. Я отрицала все это и последнее. Что поделаешь. Я вынуждена была соврать (как соврала Майке и Каре). Нине я только сказала, что это единственное, чем я не могу поделиться даже с ней, моей подругой.
Итак, что бы ни было, дневник со мной. Это уже утешает и придает бодрость.
Папу его любимые жена и дочь Лера не уберегли... И сами прошли по самой кромочке смерти.
Фото из архива В. Троцина
7 октября 1941 года. Ночь. Дежурю в конторе. 5-го, в выходной, мы с Папой кушали в «Астории». Стояли часов 6 в очереди, поели очень неважно. «Астория», «Астория»... Я первый раз была в большом ресторане и весьма разочаровалась. Мы сидели за столиком с англичанами (судя по языку). Они мне не понравились, особенно мужчины.
Мы с Папой теперь решили больше не стоять в очередях в выходной. А кто знает, может быть, и придется. Теперь такое время. С едой все хуже. Говорят, что с 15-го опять убавят хлеб. Что будет? И положение на фронтах весьма плачевное. Немцы близко от Ленинграда. Кругом идут бои. Чем все это кончится? Мне почему-то не страшно за будущее. В городе сейчас все так неважно, что Папа делает выводы, что при немце будет не хуже, что уж некуда хуже. С этим я вовсе не согласна. Все-таки, несмотря на лишения, я сейчас свободна, могу жить, учиться... а там еще неизвестно, что будет...
Говорят, что с 15-го откроют школы. Хоть не очень верится, но надеюсь. Как хорошо было бы!..
15 октября 1941 года. (...) Сводки передают очень плачевные. Уже немцы рвутся к Москве – Калининское направление, юг весь занят (Киев, Мариуполь, Брянск и другие большие города).
Я теперь каждую ночную тревогу уношу с собой дневник. Папа, вероятно, догадывается о содержании моего «свертка в газете». Однажды он сказал мне: «Ты сожги свой дневничок, а то придет немец, прочитает»... Я ответила что-то несвязное. Теперь часто действительно раздумываю над этими его словами. В самом деле – что делать? Жечь? – быть может, придется и сжечь, а жалко, очень жалко, ведь скоро будет уже два года. (...)
Может быть, это я сама придумала из-за своего сейчас одиночества, или действительно на меня это повлияло, но вот уже много дней, как я думаю о Фимке. Думаю, когда ложусь спать. Лежа с закрытыми глазами, я представляю его себе, вижу снова школу, вспоминаю различные случаи. Глупая, какая я глупая. Я думаю, где он сейчас, что с ним? Мне он уже несколько раз приснился, и все в таких снах, что в действительности ничего такого не может быть...
26 октября 1941 года. Получила письмо от Кары. Написала ответ. Писала о Фимке, о таком, что я никогда ей не говорила. И вот решила не отсылать этого письма. Рвать его не буду, а положу в дневник. Пусть же никто, кроме меня самой, не знает об этом.
Письмо Каре
Здравствуй, Карочка (читай только одна), здравствуй, моя милая Кариша! (...)
Кариша, ты пишешь, что часто вспоминаешь наших ребят. А я? Глупая, мне они даже снятся, и особенно почти каждую ночь снится... Кара, я никогда тебе об этом не говорила и не писала. И до сих пор еще никто, кроме меня самой, об этом не знал. Какая я сумасшедшая. Но раз ты мне говорила о многом, то... В общем, мне часто, очень часто снится Фимка. Сны, ты знаешь, всегда бывают неправдоподобные, такие и у меня. Кара, милая, только ты никому ничего не говори. И поскорее сожги это мое письмо. Может быть, ты будешь знать что-нибудь о Фимке – напиши мне. Какая я глупая – ведь это совсем не то, что у тебя, а тем более, например, у Люси – ведь Фима тоже ничего не знает. Просто ты помнишь, зимой, в феврале, ты некоторое время болела. Карочка, ты не обижайся, но это были хорошие дни.
Сейчас такое время! Кто знает, что будет со всеми нами через месяц, через год? Интересно бы заглянуть в будущее. Если бы все было нормально, как всегда. Если сидели бы мы опять с тобой за партой в нашей чудесной школе, то... Кариша, если со мной что-нибудь случится, найди его и скажи ему.
Сейчас вечер. Папа уснул на оттоманке, Мама в кухне. Я сижу за столом в большой комнате и пишу. Рядом книжка – я перечитываю «Девяносто третий год» Гюго. Какая хорошая вещь. Радио выключено. У вас там, конечно, нет радио, но это вряд ли хуже... Страшно надоедает...
Я наконец закончила «Войну и мир». В целом очень мне понравилось, но я совсем не согласна с Толстым: как он пишет о Наполеоне, о Кутузове. Жалкие людишки, игрушка судьбы, ярлычки событий. Совсем не такими я их представляла раньше, да и представляю теперь. А Наташа?! Неужели таков был удел девушки того времени? Чудесная, поэтическая девушка, очень тоненькая, живая, восприимчивая и чуткая, все время привлекающая к себе симпатии, она превратилась в... ну не буду писать...
Напишу о двух вещах, которые меня сильно заняли.
Был Василий Денисович. Вчера утром, когда пили чай, он мне обо многом рассказывал. Как европейский путешественник, он говорил о Германии, говорил о годах НЭПА у нас. Он считает, что частная торговля гораздо лучше, удобнее и выгоднее. Он рассказывал, какое изобилие и дешевка бывает при ней. Говорил о немецкой честности, о жизни в Германии. В целом он считает, что если Ленинград возьмут (а это он считает неизбежным), то многое будет как до революции или как в Германии. Это он считает поворотом в лучшую сторону.
Есть над чем задуматься. Я о немцах слышала много как положительного, так и отрицательного (конечно, не по радио – радио я теперь совсем не верю). Интересно, которое оправдается на деле. Я чувствую, что не буду доверчиво относиться ни к тому, ни к другому (за это говорит моя гордость). Я не уподоблюсь Ире К. в суждениях (например, ее быстрый переход к антисемитизму), но сначала беспристрастно посмотрю.
А второе – это частые теперь раздоры у нас в семье. Правы и виноваты бывали все по очереди, но очень много сердимся и дуемся. Папа сегодня говорил, и, кажется, серьезно, что уйдет, как бы тяжело это ни было. Я не хочу принимать этого всерьез. Вспоминаю, как однажды сказала, что могу уйти, но Папа ответил: «Неужели ты уйдешь от своего Папочки...?» Мне было тогда очень стыдно. А теперь? Неужели Папа это серьезно говорит? Или ему действительно очень тяжело? Какая я часто бываю нехорошая, гадкая, злая!
Вот и сейчас пишу на дежурстве. Мама не разбудила меня, как обещала, а два часа просидела сама. Я надулась, рассердилась и заругалась на нее. Я, конечно, права, но, быть может, не следовало мне так делать? Что ж будет дальше? Так и впрямь с ума можно сойти или убежать куда-нибудь из дома. Какая я нехорошая, неблагодарная, жестокая. Но неужели я не смогу переделаться? Ведь чувствую же я, что внутри я совсем не такая, что очень, очень хочется любить, уважать, хочется, чтобы тебя любили...
29 ноября 1941 года. Не писала больше месяца. Как много пережила и передумала я за этот месяц. Постараюсь написать все по порядку.