Оправдывая это дополнение, она заглядывалась на всех сколько-нибудь миловидных девиц, что не могло нравиться Иве. Случались и размолвки. В часы одиночества перед Цветанкой во весь рост поднималось глубоко задавленное ею осознание: не такого ей хотелось. Ведь не её Ива любила, не её ревновала, не к ней бегала на свидания на огороды и к речке, а к вымышленному Зайцу, чья маска так плотно приросла к Цветанке, что уж и не понять, где этот молодчик, а где она – настоящая, без прикрас и уловок. Вынужденное притворство повисло на душе обузой… «Вынужденное ли?» – вставал порой вопрос. Размышляя так и сяк, Цветанка всякий раз снова и снова признавала: наверное, без маски Зайца она никогда не добилась бы в братстве равных с ворами-мужчинами прав и возможностей. Будь она девушкой перед их глазами, ждала бы её участь воровской подстилки: домогательства Гойника раз и навсегда убедили её, что и от остальных следовало ждать такого же отношения – как к обладательнице дырки, в которую можно вставить свой детородный уд. Возможно, иногда тоже приворовывающей, но никак не равной им, серебряных и золотых дел волочильщикам.
Шелестели серебристо-зелёными шатрами печальные ивы, нестерпимо блестело на речной воде расплавленное, жидкое солнце, гудели стрекозы, норовя сесть на локоть… Глаза Цветанки ласково застилал лёгкий хмелёк от принесённого Ивой мёда, мягкой тяжестью повиснув на душе и наполняя ноги такой мощью, что аж земля отскакивала, причём в разные стороны. Приходилось сидеть на траве, пережидая, пока этой силушки богатырской в ней поубавится, а то ведь и ходить невозможно: твердь земная не носит. Нагревшийся на солнце огурец сочно хрустнул, превращаясь на зубах в водянистую кашицу.
«Миленький мой», – выдохнула Ива с томной умирающей нежностью.
Она шептала ласковые слова не ей, не Цветанке. Зайцу, будь он неладен. Горький яд разлился в груди.
Нет, не готова она была открыться Иве. Не хватало тонкой и тёплой золотой ниточки, соединяющей сердца и души, не разливалось в глазах подруги сияющего понимания, кроткого, мудрого и принимающего любимого человека таким, каков он есть – телом и душою. Всё это Цветанке ещё предстояло увидеть в глазах Дарёны, но пока перед нею был солнечный речной простор и легкомысленно-мечтательный взгляд Ивы. Легковесно и тихо, без смысла и чувств – один ветер гулял в этом взгляде, и ничто не откликалось в нём на безмолвный стон Цветанки. Казалось, Иве вообще не было никакого дела до неё. Она сидела и глуповато улыбалась чему-то своему, смотрела на радужных стрекоз, то расплетая, то заплетая косу. Совсем заблудилась Цветанка в её глазах, ища и не находя то родственное, необходимое – ласковую надёжную опору и сердечную устремлённость ей навстречу. Старые деревья, быть может, и ведали всё: им ничто уже не было в новинку, да и устали они от поисков. А может, и нашли всё, что только можно найти, но не могли подсказать. Щемящая зависть к вековым мудрецам разливалась под сердцем Цветанки, а одиночество звенящим куполом накрыло её среди блеска летнего дня у реки.
Обман ядовитой тварью дышал на каждую её мысль, отравлял радость и очернял дневной свет. Серой усталостью затянулся её взгляд, а их с Ивой будущее совсем не просматривалось в колышущемся солнечном мареве над водой.
Ночью к ней снова пришёл призрачный волк. Цветанка уже привыкла к его всё понимающим, до жути знакомым глазам, но на сей раз, когда они бродили вдвоём по колено в тумане на берегу какого-то озера, Цветанке показалось, будто зверь силится что-то до неё донести. В его человеческих глазах билась мысль, которую он никак не мог облечь в слова: его горло было способно только выть. Розовеющая холодная заря заливала зеркальную гладь воды, и волк уставился на неё, будто что-то высматривая под тихой поверхностью. Цветанка тоже устремила взгляд туда и вздрогнула, увидев проступающие в озёрном безмолвии очертания девушки с ядовито-зелёными глазами и пепельного цвета волосами. Её красота диковинной птицей с яркими перьями тронула душу Цветанки, и она восхищённо потянулась рукой к изображению на воде, но волк угрожающе зарычал.
«Ты чего?» – удивилась Цветанка.
Красавица улыбалась ей, окутанная рассветным туманом, и Цветанку неодолимо тянуло к ней – загадочной, как далёкая страна, неизведанной, как лесная глушь, прекрасной и вместе с тем нечеловечески-жутковатой. Её лицо дохнуло волнами рыка, и Цветанка отпрянула… Нет, это звуки из пасти призрачного волка отразились от зеркала воды – тревожно и предупреждающе, но о чём волк пытался предупредить, Цветанка не поняла. Открыв глаза навстречу яви, она столкнулась с новой бедой.
Этим летом в город пришёл мор. С какой стороны, из какого несчастливого края забрела смерть, так и осталось неизвестным, но её смрадное дыхание наполнило улицы, а её костлявые тени протянули длинные белые пальцы над сотнями людей. Жизни улетали одуванчиковыми пушинками в летнее небо; ещё вчера игравшее и весело скакавшее дитя теперь лежало, охваченное жаром и лихорадкой, со слипшимися от пота кудряшками, а над его челом простёрлась гибельная тень, осеняя его подглазья мертвенной голубизной… Ещё недавно готовившаяся к свадьбе девица, сражённая внезапною немощью, никла на постель вянущим цветком, и не суждено ей было облачиться в праздничные одежды и подать руку своему жениху… Ибо и жених её лежал уже на смертном одре. Плакал голодный младенец в люльке: некому было накормить его, потому что мать его снесли на огромный общий погребальный костёр, разложенный прямо посреди улицы. Покойников жгли десятками, веря в силу и способность очистительного огня не допустить дальнейшего распространения заразы…
«В этот год была болезнь сильная среди людей, – выводило усталое перо летописца. – И не было ни единого двора без больного; а в ином доме не находилось порой наполненной достаточной силою руки, чтоб подать воды болящему: все лежали, хворобой сражённые».
И валилось перо из руки, а пишущий сгибался и сотрясался в мучительном сухом кашле – грозном предвестнике молниеносного огня, выжигавшего изнутри целые семьи.
Пылали костры, к которым подносили новых и новых умерших. На улицах было не продохнуть от тяжёлого дыма с запахом горящей человеческой плоти, денно и нощно стоял всюду плач и стенание.
Смертельная хворь гасила жизнь в три дня. На первый обнаруживалось недомогание, царапающий кашель, озноб, лихорадка, головная боль, опоясывающая лоб; на второй тягостные ощущения усиливались, больной чувствовал, будто внутренности его горят огнём, а по телу шли красные пятна. На третий, последний день болезнь наносила смертельный удар: человек задыхался, утопая в грудной жидкости – то разлагались его лёгкие, превращаясь в жижу.
Как только началось моровое поветрие, бабушка Чернава велела Цветанке достать мешочек с травой, названия которой она до сих пор ей не называла. Помня наперечёт все лекарственные растения, припасённые в кладовой, имени этой травы синеглазая воровка не знала, и веяло от этой тайны какой-то невысказанной печалью и смутной скорбью. Запах той травы был крепок и горек, но солнечно-светел, а жёлтые цветочки шептали о чудесной лесной полянке, на которой скачут без опаски зайцы, а вечерами птицы собираются в заливистые хоры.
«Ах, трава-травушка-муравушка, совсем мало тебя осталось, – шамкала бабушка, нюхая, щупая и разминая в руке мешочек, поданный ей Цветанкой. – Хорошая моя травка, прости ты людей неразумных, обидевших тебя, да помоги ты нам, прогони хворь проклятую, спаси жизни невинные!»
«Что это за травка, бабусь?» – спросила Цветанка, растирая в пальцах сухой цветок и поднося его к носу.
Горький мёд – вот на что был похож этот запах, хотя она и не пробовала никогда такого мёда. Светлая сила лета и врачующая мощь солнца, светящего всем одинаково и любящего всех тварей земных, сплетались в целебном духе этой травы с печалью земли о неисчислимых глупостях и беззакониях, сотворённых двуногими существами на её лице. И всё же любила Мать Сыра Земля деток своих жестоких и неумных…