«Хотите – верьте, хотите – нет, – вздохнула Цветанка. – А у меня уж нет сил препираться и доказывать… Утром ступайте к Озёрному Капищу – своими глазами всё увидите. А сейчас – всем на боковую! Утро вечера мудренее».
Только одна бабушка Чернава ничему не удивилась. Вытирая привычно слезящиеся глаза, она прошамкала задумчиво:
«Лишь тот найдёт с Марушиным псом общий язык, кто сам под сенью Марушиной длани по земле ходит…»
Не нашла Цветанка, что ответить на эти слова, а ребята ничего не поняли – только испуганно захлопали глазами. Повздыхав, бабушка забралась на печку и устроилась подле Драгаша, а Цветанка взяла с собой под волчье одеяло натерпевшуюся горя Берёзку. Девочку мучили страхи, и Цветанка защищала её в своих объятиях от жуткой тьмы, надвигавшейся из всех углов.
«Спи, спи, голубка, не страшись, – шептала она, касаясь губами Берёзкиного лба. – Не тронет их пёс…»
«А ежели он тебя обманул?» – не унималась девочка.
«Не обманул, я сердцем чую», – ответила Цветанка твёрдо.
Глаза Невзоры стояли перед её мысленным взглядом – угрюмые, с виду волчьи, но полные света человеческой души. Могли ли эти глаза лгать? Цветанка чувствовала: нет. Эта уверенность, твёрдая, как одинокий утёс над речным простором, и убаюкала её. Сквозь дрёму Цветанка ещё некоторое время чувствовала, как Берёзка ворочается и вздыхает под боком, а потом провалилась в чёрную пустоту.
Поднял её торжественный трубный вой призрачного волка. Цветанке приснилось, что её ночной собеседник и незримый помощник стоял на голой каменной вершине и, задрав морду к подрумяненному молодой зарёй небу, пел свою песню. Её упруго выбросило из сна в явь, к сладко сопевшей под волчьим одеялом Берёзке.
«Вставайте, поднимайтесь! – зашумела Цветанка, расталкивая всех. – Идёмте к Озёрному Капищу! Вот увидите, как Барыка опозорится! Нельзя пропустить такое зрелище!»
Даже слабый отвар яснень-травы доказал свою целебную силу: те из ребят, кто ещё недавно задыхался, выплёвывая ошмётки разжиженных лёгких, сейчас были живёхоньки – только слегка покашливали. Чувствовали они себя ещё слабоватыми, и Цветанка велела им лежать дома. Бабушка с кряхтеньем слезла с печки, а Берёзка, протирая грязными кулачками заспанные глаза, растерянно моргала.
«А Драгаш… Его тоже возьмём?» – беспокоилась она.
«А ты оставайся с братишкой и ребятами тут, – ласково сказала ей Цветанка. – Печку истопи да кашу свари – крупу вроде ещё не всю подъели, на варево должно хватить».
Берёзка, услышав такие распоряжения, окончательно проснулась. Кинувшись к Цветанке, она уцепилась за её рукав.
«Я с вами пойду! Мне одной страшно!» – дрожащим голоском пропищала она.
«А кто сказал, что ты одна? – Цветанка приобняла девочку одной рукой, а второй заправила прядку волос ей за ушко. – С тобой, вон, ребята будут. И Драгаш. Кто-то же должен на хозяйстве оставаться да за больными доглядывать! Ну, будь тут за старшую. Всё будет хорошо, ты у нас умница».
Цветанка оставила Берёзку дома ещё и потому, что не следовало той возвращаться в то место, где она вчера пережила такой страх. Нечего ей там было делать. Пусть и не выбрали её в жертвы, отпустили живой, но натерпеться Берёзка успела немало в ожидании ужасной смерти от клыков Марушиного пса. Девочка провожала их со слезами на глазах и до последнего упрашивала взять её с собой, но Цветанка знала: так будет лучше.
На берегу озера собралась толпа народа, несмотря на ранний час: нашлось немало желающих поглядеть, как Марушин пёс будет терзать жертв. Тут уместились, конечно, далеко не все горожане – только самые смелые и самые здоровые. В пронзительно-синем предрассветном сумраке слышался бабий надрывный вой:
«Ой, доченька моя, Лебёдушка! Ох, люди добрые, что ж это делается, что творится?! За что ей, невинной, никому зла не сделавшей, выпал этот жребий горький, проклятый? Да как же мне жить-то теперь? Люди добрые, неужели вы такое допустите? Неужели дадите этому злу свершиться?! Сделайте же что-нибудь, люди-и!»
В ответ ей пробасил мужской голос:
«Не вой, мать, дочери своей душу в её смертный час не надрывай. Ведь слышит она тебя! И без того тяжко ей, а тут ещё ты причитаешь…»
Как хотелось Цветанке успокоить безутешную мать! Увы, народ так тесно толпился перед капищем, что протолкнуться не представлялось никакой возможности. Увещевания мужчины не помогли, и к причитаниям матери Лебёдушки присоединились голоса ещё нескольких матерей.
Мосток и берег охраняла конная дружина с мечами наголо, а немного в стороне от толпы расположился в седле своего вороного скакуна сам глава Гудка, Островид – в расшитом золотыми узорами плаще с меховой опушкой, высокой чёрной шапке и красных сапогах с загнутыми носами. Его украшенный драгоценными камнями накладной воротник в высоту равнялся с висками. Рядом с ним, также не спешиваясь с коней, ждали начала жертвоприношения его приближённые. Среди них Цветанка с ожесточённым содроганием сердца узнала его сына Бажена. Живёхонек, боров этакий, и ничего ему не сделалось за время мора – даже жирка на боках не убавилось… В душу Цветанки полуночным татем закралась тоска по Нежане, которая глубоко в сердце навек осталась её невенчанной невестой: жива ли, здорова ли, не коснулось ли её мертвящее дыхание повальной хвори? Но только на мгновение посетила её эта мысль, а уже в следующий миг Цветанка устремила взгляд в сторону капища.
Голова Марушиного идола была, очевидно, полая: сквозь пустые глазницы сочился жутковатый свет. Глазницы всех собачьих черепов тоже светились: скорее всего, в них были вставлены свечи или обычные масляные лампы. Цветанка ничего сверхъестественного в этом свете не усматривала, а вот на собравшихся на берегу зевак он производил пугающее впечатление. Рубашки тринадцати приговорённых к смерти девочек жалобно белели у подножья деревянного истукана. Обречённых на мученическую гибель девственниц связанными по рукам и ногам рассадили вокруг жертвенника, позволив им прислониться спинами к холодным каменным глыбам. Ни крика, ни стона не слышалось от них: Барыка, видимо, опоил их каким-то дурманным зельем, чтоб притупить боль, которую им предстояло испытать. Что творилось в их юных головках, в их неокрепших душах? Может быть, зелье сделало своё дело, погрузив их в тягучее болото бесчувственности, а может, какие-то из них выпили его недостаточно и были сейчас мучимы предсмертным ужасом, слышали крики матерей и рвались к ним всем сердцем… Впрочем, кошмару не суждено было сбыться: Цветанка крепко верила слову Невзоры.
Сам Барыка стоял в воротах, опираясь на свой посох с черепом, глазницы которого также излучали свет; ветер колыхал его бороду и длинные седые космы, спускавшиеся по плечам свалявшимися прядями. Двое его учеников – чуть моложе Барыки, но тоже седовласые – расположились по обе стороны от ворот, держа большие чаши для крови, которую они собирались добыть из растерзанных тел.
«Тише, народ! – громогласно приказал Барыка, простирая руку вперёд. – Да свершится подношение богине нашей Маруше, да смягчит оно её сердце, и да утихнет её гнев, принявший облик смертельной хвори… Недостаточно усердно мы её почитали, оттого она и осерчала на нас!»
По толпе прокатился сокрушённый гул. Жрец гневно обличал народ: не делали того-то, позабыли о том-то, а он сам, дескать, не может разорваться, чтобы проследить за всеми. С каждым упрёком люди всё ниже опускали головы, понурился даже сам Островид. Его волхв тоже пожурил:
«А ты, батюшка Островид Жирославич, поставленный следить за порядком в городе сём, отчего не радел должным образом о почитании великой Маруши, да народ, под твою заботу вверенный, в страхе перед нею не держал, обычаев не блюл? Сколько раз тебе говорено было мною, сколько раз напомнено! Где твоё прилежание? Вот и получил ты беду страшную, за которую невинные девицы жизнями своими расплачиваться будут!»
Мрачнее тучи, темнее ночи стал Островид, забрав в кулак бороду да кусая ус долгий, сединой выбеленный.
«Дык… Старался я, как мог, почтенный Барыка, – прогудел он виновато со своего седла. – Все обряды нужные творил, запретов – не припомню, чтоб нарушал. Но коли б знал я, что Маруше моих усилий недостаточно, я б десятикратно эти усилия увеличил!»