Снова начались объятия, расспросы, обмен вестями. Глава семейства не жалел мёда и браги, и Цветанка слегка отяжелела от выпитого. Щёки горели, взгляд плыл, на рубашке проступили влажные пятна пота, а за окном уже густела вечерняя синева. По внезапно повисшей за столом звеняще-жуткой тишине она поняла: началось. Люди, которых она считала друзьями, смотрели на неё со смесью удивления и страха.
– Что это у тебя… с глазами? – с запинкой спросил Стоян.
Цветанка сжала руки под столом в кулаки, и звериные когти больно врезались ей в ладони. Настала пора уходить как можно скорее, и она, вскочив, метнулась из горницы. Её никто не остановил: все окаменели, как тот чернявый и вёрткий, похожий на полоза дядька-воспитатель в княжеском саду. Натянув на бегу свитку, схватив шапку и заячий плащ, Цветанка стремглав вылетела из дома. Её ноги, отталкиваясь от невидимой прослойки из хмари, даже не приминали снега.
Её бегство остановил высокий забор чьей-то богатой усадьбы. Цветанка осела на снег и закрыла глаза, слушая стук собственного сердца, ноющего незаживающей трещинкой. Нет ей места среди людей. Путь назад, к ним, отрезан навсегда. Впрочем, иного она и не ожидала, а в Гудок вернулась совсем не затем, чтобы остаться здесь и возобновить прежнюю жизнь. Настоящая её цель была совсем другой, а попутно заглянуть к старым знакомым её потянула тоска по минувшим временам, и она не смогла воспротивиться этому влечению. И вышло то, что вышло: они увидели жёлтый холодный блеск Марушиной силы в её глазах, её чудовищные клыки и когти. Теперь между ними и ею пролегла страшная, гулкая пропасть отчуждения.
Когти вонзились в снег: и слуха, и сердца Цветанки вдруг коснулся хрустальный ручеёк голоса, певшего «Соловушку».
Ой, соловушка,
Не буди ты на заре,
Сладкой песенкой в сад не зови…
На расчистившемся вечернем небе среди звёзд мерцали осколки далёкой нежности, разбившейся о свадебный поезд Бажена Островидича. Малиновый закат заливал ледяным зимним огнём атласную подкладку редких облаков, выжигая на сердце Цветанки имя, которое она сейчас не смела произнести. Она боялась, что звериный призвук в её голосе внушит ужас той, что пела за забором.
Поднявшись на ноги и скатав снежок, воровка молча перекинула его в сад – точно так же, как она кидала камушки в сад родительского дома Нежаны. Песня оборвалась, и тишина обрушилась на Цветанку ледяным перезвоном. В скрипе лёгких шагов по снегу слышалось взволнованное изумление, а в быстром, бурном дыхании – немой вопрос. Запах яблочного лета и вишни в меду проник в трещинку на сердце сладким дурманом из прошлого…
– Кто там? – прозвенело за забором, и Цветанка, пошатнувшись, с закрытыми глазами вслушивалась в каждый перелив знакомого голоса. Солнечные зайчики, мельтешившие сквозь шатёр из вишняка, острое писало в девчоночьих пальцах и буквы на берёсте…
– Нежана, – приглушённо и хрипло позвала воровка. Нет, она не могла обознаться, ошибка насмерть пронзила бы ей грудь острой сосулькой боли. – Нежанушка, ты ли это там?
Вечерняя тишина торжественным, сиреневато-синим недосягаемым куполом воздвиглась над обеими – Цветанкой, дышавшей с внешней стороны забора, и той, чьё прерывистое, по-девичьи лёгкое дыхание она своим острым слухом улавливала по другую сторону высокой ограды. Приложив обе ладони к забору, воровка чувствовала ими всё – даже, как ей чудилось, быстрое биение сердца той, чьи вишнёво-карие глаза смотрели на неё из облачных далей и успокаивали всякий раз, когда становилось тяжело. Подняв лицо к темнеющему зимнему небосводу, она снова позвала:
– Нежана… Это я, Заяц. Ты пришла ко мне во сне, лишила меня покоя… Я вернулся в Гудок, чтобы найти тебя… Чтобы узнать, как ты. Жива ли, здорова ли… Ты помнишь меня?
За забором послышался всхлип.
– Зайчик…
Ошарашенная и счастливая Цветанка немо стояла, слушая, как её первая любовь плакала. В бурном потоке этих всхлипов дышала солоновато-сладкая радость и схваченная дуновением зимы вишнёвая тоска, и Цветанка поняла: её вопрос «помнишь меня?» был излишним. Разве так могла плакать женщина, которая забыла?
Ладонями Цветанка ощутила сквозь толстый слой дерева жар рук Нежаны… А может, просто хотела это чувствовать, и воображение подменяло действительное желаемым. Впрочем, неважно… Запах Нежаны сочился через дырочку от сучка. Припав губами к этой дырочке, Цветанка ловила его, а исступлённый плач рвал душу в клочья.
– Нежана, милая… Отчего ты льёшь слёзы? – низким, охрипшим от клокочущего негодования голосом выдохнула воровка в отверстие. – Скажи мне, кто виноват… Кто тебя обижает? Я разорву его… Я теперь многое могу!
Её когти оставляли на дереве глубокие царапины, а клыки скалились, превращая рот в звериную пасть… Хорошо, что Нежана этого не видела – перепугалась бы до смерти.
– Зайчик мой… Помню ли я тебя? – дохнул из дырочки заплаканно-счастливый ответ. – Да не было такого дня, когда я бы о тебе не вспоминала… Ты прочитал то письмо, которое я послала тебе со служанкой?
Ту берестяную грамоту сожрал печной огонь, но он не смог уничтожить слова, которые были выцарапаны писалом на берёзовой коре. Нет, даже не на коре они были написаны, а горели на сердце Цветанки пламенными письменами. Сверля дырочку в заборе сухими, горящими глазами, Цветанка глухо прочла наизусть:
– «…Но тебя я помнить буду и при светлом месяце, и при ярком солнце, и под частыми звёздами, и на одре смертном ты будешь в мыслях моих. Всегда ты жить будешь в сердце моём как друг возлюбленный. Суждено Бажену стать моим мужем по закону людскому, а ты станешь им по велению сердца – в душе моей».
– Каждое слово – правда, – нежно прошелестело из отверстия. – Ты думаешь, девичья память коротка, а сердце забывчиво? Нет… Нет! Ты… мой Зайчик…
Всё было так, словно они только вчера расстались, будто всего одна ночь прошла с того дня, когда Нежана под шатром из листвы угощала Цветанку-Зайца вишней в меду и яблоками, учила её буквам в укромном, заросшем уголке сада, неохотно откликаясь на зов няньки. И вновь – солёно-сладкий поток всхлипов вперемешку со смехом, который заструился по жилам Цветанки огненным лихорадочным зельем и поднял дыбом все волосы на её теле. Ей захотелось перемахнуть через забор, но… Проклятые когти и клыки.
– Душой и сердцем я звала тебя… Каждую ночь звала, Заюшка. Все эти годы!.. Значит, ты услышал мой зов… Говоришь, ты видел меня во сне?
– Да… Видел, моя горлинка, – проговорила Цветанка. – Во сне этом ты спросила, помню ли я тебя. И с той ночи засела у меня в душе неотступная тревога – что с тобою, жива ли ты, здорова ли, счастлива ли…
– Жива я, – последовал ответ. – Да только не жизнь это. Света белого я не вижу, красному солнышку уж не рада. Забери меня отсюда, Зайчик… Укради меня! Иначе погибну я здесь… Руку на меня поднимает Бажен, петь не даёт в саду. Даже душит порою! Сожмёт горло, потом отпустит – чтоб голос мне отдавить. Я после этого седмицами хриплю… Ненавидит он мои песни лютой ненавистью: вообразил себе, будто у меня полюбовник есть, и я его пением своим призываю. А нет у меня никого – просто не могу я без песен, задыхаюсь!
– А как же родители? – захлебнулась удушающим комом возмущения Цветанка. – Рассказала бы им про мужа – про то, что он с тобой вытворяет… Может, поняли бы они, какому нелюдю тебя отдали, и заступились бы?
– Ах, Зайчик, если бы! – последовал горький ответ. – Я сразу им пожаловалась, как только началось всё это, да только какой в том прок?.. Родители сказали: муж бьёт – это значит «учит». Значит, за провинности мои какие-то наказывает, и я всё со смирением и покорностью принимать должна и исправляться, чтоб его больше не гневить. А батюшка ещё и пожурил меня за то, что жалуюсь. Так уж повелось, обычай таков семейный, и я, дескать, жаловаться не должна, а должна на ус мотать и думать, чем я мужу не угодила, да в следующий раз умнее и покорнее быть, чтоб немилость его не навлечь. Ох, ежели Бажен узнает, что я тут вновь пела – быть мне снова битой… Не могу я более с ненавистью к нему жить! Или на себя руки наложу, или ему яду подолью – и тогда прощай, моя бедная головушка… Не вынесу я этого больше, Заинька. Забери меня отсюда!