Моя вторая жена, милая Эдит, похоронена на кладбище «Зеленый ручей», неподалеку отсюда. Я собираюсь упокоиться там же – в нескольких ярдах от могил Джексона Поллока[24] и Терри Китчена.

       Если же я и убил кого-то на войне, а так вполне могло случиться, то времени у меня на это было всего несколько секунд. Потом неизвестно откуда взявшийся снаряд оглушил меня и вышиб мне глаз.

*     *     *

       В бытность двуглазым ребенком я был лучшим рисовальщиком за всю историю изрядно разболтанной системы среднего образования в поселке Сан-Игнасио – сомнительное достижение, но оно произвело на моих учителей такое впечатление, что они, в разговорах с моими родителями, прочили мне карьеру художника.

       Подобного рода советы казались родителям настолько безответственными, что они в свою очередь попросили прекратить забивать мне голову такими идеями. По их сведениям, художники проводили жизнь в нищете и неизменно умирали прежде, чем к ним приходило признание. И тут они были, разумеется, правы. Картины мертвых авторов, бедствовавших большую часть жизни, представляют теперь самую ценную часть моей коллекции.

       А художнику, желающему еще сильнее задрать цену на свои творения, рекомендую верное средство: самоубийство.

*     *     *

       Но в 1927 году, когда мне было одиннадцать, и я, кстати, уже умел тачать сапоги лишь немногим хуже, чем отец, моя мать прочла статью об американском художнике, который зарабатывал столько же денег, сколько звезды экрана и финансовые воротилы, и более того, был ровней и звездам, и воротилам, владел яхтой, а также конюшней в Виргинии и домом на берегу океана в Монтоке, здесь рядом.

       Мать говорила позже – не сильно позже, ведь ей оставался всего год жизни, – что она никогда не стала бы читать эту статью, если бы к ней не прилагалась фотография этого богатого художника на своей яхте. Яхта имела общее имя с горой, столь же священной для армян, как Фудзияма – для японцев: «Арарат».

       «Он наверняка армянин», подумала она, и не ошиблась. В журнале говорилось, что он родился в Москве, в семье лошадника, звали его тогда Дан Григорян, и он какое-то время служил подмастерьем у главного гравировщика Его Императорского Величества Монетного двора.

       В эту страну он прибыл в 1907 году, иммигрантом, а не беженцем от какой-нибудь бойни, изменил свое имя на «Дэн Грегори» и стал иллюстратором журналов, рекламных приложений и книг для детей и юношества. Согласно автору статьи, он являлся самым высокооплачиваемым художником за всю историю Америки.

       Вполне возможно, что Грегори, или Григорян, как называли его мои родители, до сих пор им является – если перевести его доход в 20-е годы, или, в особенности, во время Великой Депрессии, на современные обесценившиеся деньги. Он запросто может выйти победителем, как среди живых, так и среди мертвых.

*     *     *

       Моя мать очень практично относилась к американской жизни, в противоположность отцу. Она догадалась, что самой распространенной болезнью в Америке было одиночество, и что даже самые удачливые и успешные часто страдали от нее, а потому иногда на удивление чутко относились к дружелюбным, привлекательным незнакомцам.

       Моя мать сказала мне, и на лице у нее при этом было такое хитрое, почти ведьминское выражение, что я ее едва узнавал:

       – Ты напишешь этому Григоряну письмо. В нем ты скажешь, что ты тоже армянин. А потом скажешь, что мечтаешь стать художником, хотя бы вполовину таким хорошим, как он, и что его ты считаешь величайшим художником на свете.

*     *     *

       И я написал письмо – вернее, штук двадцать писем. Я выводил их одно за другим своим детским почерком до тех пор, пока мать не сочла забрасываемую наживку достаточно соблазнительной. И выполнял я эту тяжкую работу, окруженный густым облаком отцовских едкостей.

       «Он перестал быть армянином, как только сменил фамилию» – говорил он. Или: «Раз он вырос в Москве, он русский, а не армянин». Или: «Я скажу вам, что я подумал бы о подобном письме:  ”В следующем он потребует денег”».

       Наконец мать сказала ему по-армянски:

       – Ты что, не видишь? Мы ловим рыбу. А ты так громко разговариваешь, что всю ее сейчас распугаешь.

       Кстати, среди армян в Турции рыбная ловля, как я слышал, была делом не мужским, а как раз женским.

       И на мое письмо клюнуло, да еще как!

       Мы подсекли любовницу Дэна Грегори, бывшую танцовщицу варьете по имени Мэрили Кемп!

       Она впоследствии станет первой моей женщиной – когда мне будет девятнадцать! Бог мой, да я же просто ветхий ретроград, все считаю свой первый опыт чем-то величественным, как небоскреб – в то время, как пятнадцатилетняя дочь моей кухарки принимает противозачаточные таблетки!

*     *     *

       Мэрили Кемп написала мне, что она – помощница господина Грегори, и что они оба были чрезвычайно тронуты моим письмом. Однако он, как человек весьма занятой, попросил ее ответить от его лица. Ответ был на четырех страницах, почти такими же детскими каракулями, как и мои собственные. Он был написан дочерью неграмотного шахтера из Западной Виргинии, двадцати одного года от роду.

       В тридцать семь она будет контессой Портомаджоре, будет жить в палаццо розового мрамора во Флоренции. В пятьдесят она будет крупнейшим оптовым посредником фирмы «Сони» в Европе и соберет лучшую коллекцию послевоенного американского искусства на континенте.

*     *     *

       Мой отец сказал, что она, должно быть, сумасшедшая, раз пишет такие длинные письма совершенно незнакомому, далекому человеку, к тому же просто мальчишке.

       Моя мать сказала, что она, должно быть, очень одинока. Так оно и было. Грегори держал ее, как держат интересных животных, за красоту, и иногда использовал в качестве модели. Она ни в коем случае не была его помощницей. Ни по одному вопросу ее мнение его не интересовало.

       Она никогда не присутствовала на его званых обедах, никогда не ездила с ним в путешествия, в рестораны, на приемы, и никогда не была представлена его знаменитым друзьям.

*     *     *

       В период между 1927 и 1933 годами Мэрили Кемп написала мне семьдесят восемь писем. Я могу точно назвать число потому, что все они до сих пор у меня, стоят на полке в библиотеке, в футляре и кожаном переплете ручной работы. Переплет и футляр для них подарила мне на десятилетие нашей свадьбы милая Эдит. Мадам Берман обнаружила их, как обнаружила уже все, что в этом доме как-то затрагивает мои чувства. Кроме ключей к амбару.

       Она прочла все письма, не осведомившись, не считаю ли я их своим частным делом. Я, разумеется, считаю. Вот что она мне сказала, и впервые я услышал в ее голосе восхищение:

       – Любое из этих писем говорит о чудесах жизни больше, чем все картины в этом доме, вместе взятые. Они рассказывают историю отвергнутой, замученной женщины, постепенно открывающей в себе писательский дар. Она стала великим писателем. Надеюсь, ты это заметил.

       – Заметил, – сказал я.

       И в самом деле, с каждым письмом ее язык делался все глубже и выразительней,  наполнялся уверенностью и достоинством.

       – Какое у нее было образование?

       – Восемь классов и год в старшей школе, – ответил я.

       Мадам Берман изумленно покачала головой.

       – Представляю, что это был за год, – сказала она.

*     *     *

       Что касается моей стороны этой переписки, то основным содержанием моих писем были рисунки, которые я просил ее показать Дэну Грегори, в сопровождении кратких пояснительных записок.

       После того, как я сообщил Мэрили, что мать умерла от столбняка, принесенного с консервной фабрики, ее письма стали по-матерински заботливыми, хотя она была всего на девять лет старше меня. Первое из этих заботливых писем пришло не из Нью-Йорка, а из Швейцарии, куда, как она писала мне, она отправилась кататься на лыжах.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: