Вдруг его охватило малодушие.
— А все-таки не оставить ли?
Он чесал затылок, стараясь открыть в старом проекте его достоинства. Потом пробурчал:
— Дело ваше.
И пошел своею медленной походкой вон из комнаты.
VIII
…С утра одолели телефонные звонки. Среди первых позвонила Сусанночка.
— Я сегодня исповедуюсь, Нил, — сказала она. — Сейчас пойду исповедоваться. Ты прости меня. Ты злой. Тебя нельзя было бы прощать, а не то что еще у тебя просить прощения. Ты даже не поцеловал меня вчера на прощанье. Все равно прости! Так и быть, Бог с тобой.
Она помолчала. Ему сделалось скучно, но не захотелось ее торопить. Она продолжала:
— Мне весь вчерашний вечер было, не знаю почему, ужасно тяжело. Мне вдруг показалось, что я тебя потеряю. Я злая и глупая, и ты найдешь себе умную и добрую. Но только все равно тебя никто не будет любить, как я.
В ее голосе было много цельной, наивной искренности. Колышко не сомневался, что это так и есть. Но она вся такая тоскливая и равнодушная. Даже чулки носит обыкновенно черные шерстяные. Обувь у нее тоже простая, купленная в посредственном магазине. Она будет неподвижной, рано отяжелевшей женщиной. Впрочем, ведь он всегда так занят. Неважно.
— Ты меня никогда не бросишь, Нил? — спрашивала она.
Чувствуя за собой неопределенную вину, он сказал:
— Что за вздорный вопрос?
Она довольно засмеялась.
— Ну, смотри! Прощай, мой злой. Ау!
— Ау! — ответил он ей в тон.
На их телефонном языке это означало, что они не забывают друг о друге.
Василий Сергеевич вошел с довольным лицом. Коротким носом он нюхал пространство. Был час завтрака, и чертежники, четверо молодых учеников Училища живописи, ваяния и зодчества[9], пили чай. Это было законным десятиминутным перерывом в работе.
Колышко, довольный вчерашним вечером, не прочь был поболтать.
— Ну, а что женщина в лиловом? — спросил Василий Сергеевич.
— Женщина в лиловом и есть женщина в лиловом.
Колышко был неприятен этот вопрос. Но Василий Сергеевич вдруг засмеялся и полез в боковой карман. Оттуда он вытащил черную дамскую перчатку, не спеша расправил ее и положил на стол.
— Вот! — сказал он. — Как это вам нравится? Если, мое сокровище, порядочная дама оставляет вам на память перчатку, ее надо прятать в стол, а не бросать повсюду.
Старик ехидно шипел, показывая два зуба. Колышко покраснел и взял перчатку. От нее повеяло знакомым ароматом. Это было так реально, что он внезапно представил себе Веру Николаевну в черном платьице, удивленную, как девочка, держащую стек. Потом в передней, когда она уходила, с сияющими глазами.
«Перчатку она забыла нарочно, — решил он. — Она определенно желает оставить в моей жизни какой-то след. И уже оставила».
На этот раз с раздражением он подумал о новом проекте. Было чувство половинчатости, неудобства. Успев сказать с ним всего несколько слов, эта женщина уже вошла в его жизнь раздражающим углом. Он бы хотел вообще ее больше не знать, не видеть. Она возбуждала в нем чувство, похожее на необъяснимый страх. В самом деле: она появилась совершенно неожиданно и притом нелепым путем. Она делала явные несообразности, и вместе с тем он не мог освободиться от мысли, что она действительно что-то может значить в его жизни. И именно потому, когда она уходила, они не сказали друг другу ни слова. Он сейчас поймал себя на этом воспоминании. Она застегивала манто с такой спокойной уверенностью, как будто все шло именно так, как она ожидала и как было нужно.
Самое лучшее было бы отослать перчатку с Гавриилом к ней на дом. Но ему не хотелось обнаруживать перед Василием Сергеевичем, что он знает адрес г-жи Симсон.
Пошутив, он сказал:
— Да, в самом деле, такие вещи прячутся в стол.
Он запер перчатку и почувствовал, что сделал глупость. Василий Сергеевич грубо хохотал. Под конец начал даже кашлять. Колышко вспомнил, что надо ехать. Слишком веселое настроение помощника ему не нравилось также по другой причине: третий месяц после минувшего запоя приходил к концу, и можно было от него ожидать алкогольных эксцессов.
Он внимательно рассматривал лицо старика. Глаза его были чуть красны.
— Отчего вы не завтракаете? — спросил он подозрительно помощника.
Василий Сергеевич недовольно встал. Он не любил этих интимных вопросов. Кому какое дело, завтракает он или нет? Он должен исполнять свою работу, и только. Нанялся — продался.
Ворча, он ушел.
IX
Вернувшись в начале пятого часа, Колышко с досадой убедился, что не ошибся в своем предположении о помощнике. Из чертежной доносился возбужденный голос старика. Громко хихикали чертежники. Веселая компания почему-то не хотела расходиться, хотя стрелка уже показывала лишних десять минут.
Колышко прислушался. Гавриил начал что-то шептать. Но Колышко остановил его знаком Василий Сергеевич говорил:
— А вы говорите, что сознаете свою ошибку. За сознание половина вины.
Он грубо рассмеялся.
— Однако факт фактом. Я много знаю, но я молчу. Я знаю гораздо больше, чем это может показаться. Вы судите об архитектурных проектах. Но вы забыли вашу перчатку. Почему? Где? Вы желаете строить винокуренный завод? Загородную виллу? Католическую каплицу? Почему вы забываете ваши перчатки? Мы от вас не слыхали еще ни слова.
Чертежники хохотали.
— Я ничего не собираюсь строить, — сказал странно-знакомый женский голос.
Колышко узнал Веру Николаевну.
— Да, это она-с, — ответил Гавриил шепотом на его удивленный взгляд. — Она заехала за перчаткой, а Василий Сергеевич приказали им дожидаться вас.
Голос Веры Николаевны говорил:
— Разве нельзя забыть перчатки?
— А вы думали можно?
Взбешенный его пьяною грубостью, Колышко вбежал в чертежную.
На узеньком черном диване сидела Вера Николаевна. Она сидела спокойно, чуть заметно улыбаясь, но было в ней что-то жалкое, не вяжущееся с ее узенькой прямой фигуркой и весело закинутой головой. Она точно говорила; «Я делаю это сознательно. Я слишком презираю этих людишек, чтобы их стесняться».
Именно это приводило в ярость Василия Сергеевича. Несомненно так же, он был уже «готов».
— Перчаточку пожалуйте, — говорил Василий Сергеевич с красными слезящимися глазами, идя навстречу Колышко.
Чертежники пригнулись затылками. Они позорно покинули Василия Сергеевича, и только чернели их куртки и белые воротнички.
Вера Николаевна встала с диванчика и умоляюще посмотрела на Колышко. Руки она держала прижатыми к груди и в ее лице и в растерянности глаз мелькнуло опять знакомое, детское.
— Я так виновата, — сказала она, потом весело протянула руку. — Я побеспокоила вас.
Ее выдавали радость и трепет, сквозивший и в легком дрожании esprit[10], и в задержанном дыхании, и в легком быстром движении складок шелкового лилового манто. Он чувствовал, что она не видит в комнате ничего, кроме его лица. На мгновение проползло гадкое молчание: это слушали пригнувшиеся затылки. Василий Сергеевич наблюдал, подойдя вплотную и расставив кривые ноги.
Колышко покраснел. Его бесило хамство сотрудников. Почему Василий Сергеевич не проводил ее в приемную? Он с молчаливым упреком поцеловал у нее руку. Пальцы были влажны и холодны, как льдинки, и дрожали.
— Я не имел возможности вам отослать, — сказал он, — забывши ваш адрес.
— Проезд Никитского бульвара, дом два, — сказал нахально Василий Сергеевич.
Обиженный невниманием патрона, он готовился сказать какую-нибудь дерзость. Колышко поспешно увел Веру Николаевну в кабинет.
— Ради бога, не гневайтесь, — попросила она.
Он гремел ключами у ящика письменного стола и холодно сказал:
— Пожалуйста. Я к вашим услугам.
И то, что ее вчерашнее посещение перестало быть тайной, и то, что он слишком очевидно солгал, говоря, что не помнит ее адреса, сейчас только бесило его. Неужели можно настолько себя не уважать? Сидеть в обществе хихикающих чертежников, подвергать себя издевательствам старика-пьянчужки! Сердито и нетерпеливо передергивая плечами, он, впрочем, чувствовал наступление припадка жалости. В этих случаях надо действовать решительно. Но в чувство жалости вплеталась глупая мужская гордость: он никогда не думал, что может вызвать к себе такое страстное влечение!