Любить, любить, любить, как может любить только художник, поэт, влюбленный в мир, любить всеми своими чувствами, обожать все живое, соблазнять весь мир песнями, танцами, поэзией, музыкой, обладать огромной страстью к жизни, страстью ко всем ее ликам, этапам, содержимому, нюансам, к мужчине, женщине, ребенку, к солнцу, нервам, боли, к испарине, выступающей на лице Арто от нервного напряжения. Арто наблюдает за сосудами из облаков и запинается, когда читает свои ранние стихотворения.

Страх Арто, сон о том, как я убаюкиваю и успокаиваю мужчин, которых терзала днем, любовь к творениям, к стихотворениям, к снам о мужчинах… любовь.

Я встречаюсь с Арто в кафе, и он приветствует меня с искаженным лицом. «Я — ясновидящий. Я вижу, что ты не придавала никакого значения тому, что вчера говорила. Сразу после нашего разговора в саду ты стала отчужденной, лицо — непроницаемым. Ты избегала моих прикосновений. Ты убежала».

— Но и речи не было о плотской любви… После всего, что я сказала, мне показалось, что ты придал моим словам обычное человеческое истолкование.

— Тогда о чем же была речь?

— О духовном родстве, дружбе, понимании, воображаемых связях.

— Но мы же люди!

Я забыла последовательность наших фраз. Мне было ясно одно: я не хочу иметь с Арто физических отношений. Мы куда-то брели. Когда он сказал: «Мы идем в ногу. Это божественно, когда идешь с кем-то, кто шагает точно в таком же ритме. Тогда прогулка превращается в эйфорию», мне все это начало казаться нереальным. Я больше не пребывала в собственном теле. Я вышла наружу из своей телесной оболочки. Я чувствовала и видела, что Арто смотрит на меня с обожанием. Я видела, как он рассматривает мои сандалии; я видела, как колышется мое легкое летнее платье, по которому пробегают волны от каждого порыва ветерка; я видела свою обнаженную руку, а на ней — руку Арто; и я видела мимолетную радость на его лице, ощущая при этом ужасную жалость к больному, измученному безумцу, ненормальному, гиперчувствительному.

У Французской академии мы поцеловались, и я выдумала для него историю о том, что являюсь существом раздвоенным, что не могу одновременно любить плотски и в воображении. Я продолжала развивать историю о своей раздвоенности и сказала: «В тебе я люблю поэта».

Это его тронуло, но не ущемило его гордыню. «Ты такая же, как я, все как у меня, — сказал он. — Живые люди мне кажутся призраками, я сомневаюсь в жизни и боюсь ее, все это представляется мне слишком нереальным; я пытаюсь в нее войти, стать частью ее. Но я считал, что ты более земная, чем я, — при твоем скольжении, при твоих вибрациях. Я еще никогда не встречал женщину, в которой было бы так много духовного, но при этом ты теплая. Меня в тебе пугает все: огромные глаза, увеличенные глаза, невероятные глаза, невероятно чистые, прозрачные; казалось, что в них нет никакой тайны, что можно заглянуть сквозь них, даже сквозь тебя, но однако под этой ясностью, за этими обнаженными, сказочными глазами скрываются бесконечные тайны…»

Эти слова мне польстили, а Арто умолял: «Кого ты любишь? Мне известно, что тебя любят Альенде, Стиль и многие другие, но кого ты сама любишь?»

— Мягкая, хрупкая и предательская, — сказал он. — Люди считают меня сумасшедшим. Ты тоже считаешь меня сумасшедшим? И это тебя пугает?

По его глазам в этот момент я знала, что это действительно так и что я люблю его безумие. Я посмотрела на его губы, края которых почернели от опиума, на губы, целовать которые мне не хотелось. Поцелуй Арто увлек бы меня в сторону смерти, безумия, а я знала, что ему хотелось бы при помощи любви женщины вернуться к жизни в новом воплощении, перерожденным, согретым, но из-за нереальности его жизни человеческая любовь была ему заказана. Чтобы его не обидеть, я придумала миф о своей раздвоенной любви, в которой дух и плоть никогда не соединяются.

Он сказал: «Я никогда не предполагал, что обнаружу в тебе свое собственное безумие».

Арто сидел в Академии, брызжа поэзией, говоря о магии: «Я — Гелиогабал, сумасшедший римский император», — потому что он в тот момент становится тем, о ком пишет. В такси он откинул волосы с искаженного лица. Прелесть солнечного дня его не волновала. Он поднялся в такси в полный рост и, протянув руки, указал на уличную толпу: «Скоро свершится революция. Все это будет разрушено. Мир должен быть разрушен. Он прогнил и полон уродства. Поверь мне, он заполнен мумиями. Упадок Рима. Смерть. Мне хотелось создать театр, который вызывал бы шок, гальванизировал людей, приводил их в чувство».

Мне впервые показалось, что Арто живет в таком фантастическом мире, что ему самому хочется испытать сильный шок, чтобы ощутить его реальность, преображающую силу великой страсти. Но когда он стоял и кричал, яростно при этом плевался, толпа с удивлением пялилась на него, а таксист начал нервничать. Я решила, что он, очевидно, забыл, что мы направляемся к вокзалу Сен-Лазар, где меня ждет поезд, и что вскоре его будет невозможно сдерживать. Я поняла, что ему хочется революции, хочется катастрофы, бедствия, которое положило бы конец его невыносимой жизни.

Генри соединил свой «Автопортрет» [Черная весна] с книгой сновидений. Он пишет ужасно много, но все это приходится разрывать на части и по кусочкам раскладывать по нужным местам. Он приводит в замешательство критиков, философов, романистов, исповедников, поэтов, репортеров, ученых и комментаторов. В его фрагментах всегда присутствует огромный творческий синтез, стремление к единению. Его сочинения, хаотичные, пестрые, неровные, подобны потоку, который в некоторых местах приходится сдерживать, иначе он выйдет из берегов, разольется, затопит его самого. И хотя кажется, что он сам уступает, он оказывается смытым, затопленным собственной впечатлительностью, откликаемостью, несдержанностью. Но потом он из этого выпутывается. Если он ревнует, то может становиться жестоким; если же уверен в себе, то становится гуманным.

Он пребывал в ностальгическом настроении, вспоминал свою жизнь с Джун и с первой женой. От исполнявшейся по радио музыки он разрыдался. «Вся литература на свете не восполняет человеку трагедии его жизни, его борьбы. Перед ними литература бледнеет». Он вспоминал о своих больших уступках сексу, о том, как он всегда разрывался между сексуальной жаждой какой-нибудь женщины и одновременной ненавистью к ней из-за ее несовершенства, ограниченности. «Это унизительный отказ от собственной цельности, ужасное, навязчивое неудовлетворение…»

Когда Генри создает безумные страницы, это безумие, вызванное жизнью, а не отсутствием жизни. Безумие сюрреалистов, Бретона и transition происходит в пустоте; напротив, у Генри безумие вызывается абсурдностью, иронией, болью непомерно дорогой, переполненной жизни. Его жизнь завершается не процессом кристаллизации, а фантастической спиралью экстаза, движениями вечно вращающейся вершины.

Когда я встретилась с Арто, он стоял величественно и гордо, с глазами безумными от радости, с глазами фанатика, сумасшедшего. На лице его было торжество, вспышка молнии радости и гордости от того, что я пришла. Тяжеловесность, оцепенение, странный деспотизм его движений. Его руки только парят надо мной, над моими плечами, но я ощущаю их притягательную тяжесть.

Я пришла одетая в черное, красное и стальное, как рыцарь в доспехах, чтобы защищаться против посяганий. Его комната пуста, как монашеская келья. Кровать, стол, стул. Я рассматриваю фотографии, на которых изображено его удивительное лицо, меняющееся лицо актера, горестное, мрачное, но иногда озаряющееся духовным экстазом. Он — выходец из средневековья, такой напряженный, такой мрачный. Он — Савонарола, сжигающий языческие книги, сжигающий наслаждения. Юмор его — почти сатанинский, в нем нет чистой радости, только дьявольское веселье. В его присутствии чувствуется сила, он являет собой напряженность с языками белого пламени. В его движениях присутствуют запрограммированность, сила, неистовость, жар, который испариной выступает у него на лице.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: